мне крайне неприятна история где может быть наше имя
Мне крайне неприятна история где может быть наше имя
— Мой любезный г-н доктор, — сказала княгиня, — я ждала вас нетерпеливо.
— Як вашим услугам, княгиня, — угрюмо отвечал доктор. — Что вам угодно?
— Могу ли думать о чем-нибудь, кроме одного!
— Теперь в самом деле, княгиня, пришло время доказать на деле ваши слова: точно ли думаете вы только об одном, то есть о жизни вашего сына.
— О жизни? Боже мой! вы меня пугаете!
— И не думал пугать: вы решительно можете спасти его — или погубить, также решительно.
— Спасти! Говорите, ради бога, говорите, г-н доктор.
— Да! это в вашей воле. Более говорить нечего. — Доктор спокойно сел на диван и начал нюхать табак из своей огромной золотой табакерки.
— Сжальтесь над беспокойством матери, скажите скорее!
— Но я не имел еще чести слышать вашего ответа на первые мои слова.
— Чего пожалеем мы для нашего Поля! Деньги — все что вам угодно!
— А если бы это стоило пол-имения вашего?
— Г-н доктор! я не понимаю…
— А, кажется, очень понятно: если бы это стоило пол-имения, сказал я. Дело идет не о таком лечении, где говорится только о возможности вылечить, — нет! Сын ваш через полгода непременно будет здоров, как первый едок лондонского бифштекса и первый боксер смитфильдского рынка, или вы можете сказать мне в глаза, что я величайшая скотина, и приказать вашим лакеям вытолкать меня в шею!
— Ваша услуга будет оценена во что вам угодно.
— Моя услуга уже оценена тем, что вы мне договорились платить и платите. Больше мне ничего не надобно. Понимаете, княгиня: ни одного талера лишнего! Не обо мне тут дело. И разве мог бы я сказать о самом себе, что вылечу наверное не только сумасшедшего вашего сына, но даже одурелую кошку?
— Я вас не понимаю. И без этого я хотела спросить вас, что значит нелепое происшествие, о котором рассказывал мне управитель? Что это за немка? Что было в саду у нашего соседа? Мне крайне неприятна история, где может быть вмешано наше имя. Доктор молчал.
— Я хотела видеть сына моего, пошла к нему и увидела его спящего, накрытого каким-то женским платочком. Мне сказали, что он спит уже двенадцать часов сряду и вы не велели его трогать.
— Но, мой друг, — сказал князь, — разве ты не побоялась идти к нему в павильон?
— Вы ничего не знаете: он переведен теперь в свои комнаты.
— Как? Он здесь — в комнате? Но его припадки ужасного бешенства? — Доктор молча взглянул на князя. — Я говорю об опасности припадков его, — сказал князь в замешательстве. — Вы полагаете, что пребывание его здесь не опасно? — с робостию прибавил князь.
Доктор не хотел ничего отвечать ему, оборотился к княгине и смотрел на нее пристально.
— Если бы не лекарь явился, но сделалось чудо, и ангел божий слетел на землю для исцеления вашего сына, — согласитесь ли вы наградить его всем, чего только он потребует?
— Странные речи, г-н доктор! Вы шутите, когда я совсем не расположена шутить.
— Читали ль вы, г-н доктор, сочинение шалуна Аруэта? «Examen important de Milord Bolingbroke, ou le tombeau du Fanatisme» [13]? — спросил князь усмехаясь.
— Читал: мерзость, о которой не стоит труда говорить. Разрешите же, княгиня, мой вопрос?
— В наш век, любезный доктор, не верят и старинным чудесам, не только не видят их вновь, — промолвила княгиня с принужденною улыбкою.
— Но если бы чудо сделалось с вашим сыном? — с жаром возразил доктор. — Вы все еще молчите? Так оно уже сделалось! — вскричал доктор, с досадою поднявшись с дивана, — сделалось: ангел слетел с неба. Умейте оценить его, люди, кто бы вы ни были, князья или мужики! Великий Месмер! Друзья мои — вы, Жюсьё, Бекман! для чего нет вас здесь!
— А! я был у Делона в бытность мою в Париже и видел его магнетические ванны и гальванические кондукторы — это очень любопытно! — сказал князь.
— Вы смотрели без веры, а надобно не видеть, но верить: иначе чудес нет на свете! Ради бога, увольте меня от вашего Вольтера, князь: для вас довольно знать, что сын ваш выздоровеет. А вам, княгиня, как матери, и мне, как честному человеку, надобно более. От вас зависит спасение вашего сына и того ангела, который прилетел к нему для его спасения!
— Пожалею ли я чего-нибудь!
«Важное исследование милорда Болингброка, или Могила фанатизма» (фр.).
ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Эмма
НАСТРОЙКИ.
СОДЕРЖАНИЕ.
СОДЕРЖАНИЕ
Look on a love which knows not to despair,
But all unquench’d is still my better part,
Dwelling deep in my shut and silent heart
As dwells the gather’d lightning in its cloud,
Encompass’d with its dark and rolling shroud.
Till struck, — forth llies the allethereal dart![1]
В отдаленной части Москвы, именно в Немецкой слободе, но нашествия Наполеонова было много милых, веселых домиков и больших боярских домов. Теперь это изменилось: Немецкая слобода застроена фабриками, заводами, казенными училищами; только развалины, обгорелые в 1812 году, видны от большей части прежних боярских домов и вывески пансионов застилают собою стены обширных палат вельможеских, уцелевших от пожара двенадцатого года или возобновленных после него. Прихоть перенесла обиталища знатных людей в другие части Москвы. Но когда все это было не так, до 1812 года, говорю я вам, в Немецкой слободе из числа великолепных домов вельможеских великолепнее других был дом князя С***. Тенью своею застилал он всю улицу; обширный сад, окруженный каменною стеною, с чугунными фигурными столбиками по тротуару, помощенному чугунными плитами, и с железными цепями от столбика к столбику, примыкал к нему с одной стороны. Огромные старые деревья видны были из-за садовой стены, и гордо шумели вершины их, равные с вторым этажом княжеских палат. С другой стороны дома, похожего видом на старинный фигурный комод, с раковинами на полукруглых окнах и с обширным балконом, окруженным фигурною решеткою, были исполинские ворота. Сквозь их железные, всегда растворенные решетки открывался обширный мощеный двор с флигелями, где помещалось ста три дворовых людей, бывших для услуги при князе и княгине, жен их и детей. Двор этот вдали оканчивался чугунного решеткою и опять железными симметрическими воротами, ведущими в регулярный, стриженый сад. Об обширности сада судите по тому, что Яуза текла через него.
Таков был дом князя С***. Подле этого обширного, построенного во времена императрицы Елисаветы дома рядом находился домик, деревянный, обитый тесом, выкрашенный серою краскою; и — если бы счастию надобно было выбирать себе жилище по сердцу, не знаю, едва ли не этот домик выбрало бы оно себе и едва ли не предпочло бы его огромному соседу, великолепному княжескому дому. Идя поутру мимо серого домика, редкий прохожий не останавливался, видя сквозь светлые стекла его в небольшой зале прелестную картину вроде картин Августа Ла-фонтена: каждое утро за большим столом сидели тут трое милых детей — настоящие Грёзовы головки. Дети сидели и учились; в стороне, под окном, всегда сиживал тут же в больших креслах старик с дымящеюся трубкою и с книгою или с газетами в руках. Его не умел бы написать Грёз, потому что он не умел писать этих добрых немецких лиц, этих длинных седых волос, внушающих какую-то невольную почтительность. Грёз не мог бы написать и еще двух лиц, которые можно было всегда заметить сквозь светлые окна серого домика: старушки в огромном чепчике, с очками на глазах, заботливо занятой вязаньем или штопаньем чулков, — истинного изображения доброй немецкой хозяйки, и молодой девушки, которая учила детей, сидя с ними за большим учебным столом их.
Люблю я эти готические лица немецких стариков и старушек, смолода краснощекие, прикрытые русыми кудрявыми волосами, украшенные голубыми глазами, и тихо, постепенно перешедшие к седым волосам, морщинам и выражению доброты, откровенно высказывающей вам всю жизнь, за которую едва ли не всякий день благодарили они бога! Иногда и на этих лицах увидите неправильную морщину — след печали, горести, сердечной потери, но такая морщина — пришлец между другими собратиями, показывающими, что жизнь постепенно накладывала их на лица добрых людей, как часовая стрелка постепенно переходит от одной минуты к другой, от одного часа к другому, пока укажет полдень, вечер, наконец — полночь, добрую ночь! — Да, смотря на такое лицо старушки, я готов сказать вам, что жизнь ее прошла, как ясный весенний день, что было для нее время учиться и помогать матери в хозяйстве, потом время любить, любить тихо, весело, при самом начале любви думая о подвенечном платье и заведении своего маленького хозяйства и переходе для этого хозяйства из кухни матери в кухню мужа, с которым совестно не быть счастливою: так он добр, так он заботлив, так он любит тихо, кротко, нежно. Печаль и горе в жизни таких людей — это облачки, рассеянные на ясном небе. Они, эти люди, по капле пьют столь горькое для многих питье, которое судьба подает каждому из нас при рождении, — жизнь — и, допивая его при дверях гроба, среди добрых, милых им людей, с сожалением заглядывают в бокал, ими осушаемый, и жалеют, что в нем остается допить только несколько капель.
Старик с газетами и старушка с чулком, обитатели серого домика, прожили жизнь свою так: это видно было из всего — из их взоров, часто с благодарностию обращавшихся к небу, из тихого пожатия руки, каждый раз, когда старушка проходила мимо старика, из их ясных, добрых лиц, из того, как они смотрели на малюток детей, из того, как эти малютки обнимали их и доводили до слез своими ласками. Он и она изображали собою прекрасный вечер прекрасного дня.
Но девушка? Правда, по ее беленькому, всегда опрятному платьицу, розовым щечкам, голубым глазам, зеленому передничку, стройной ножке, тоненькой талии можно было видеть, что это молоденькая немка, милое, доброе создание, утро дня жизни, ясного и тихого; но, и не бывши Нострадамом, не умея составлять гороскопов, можно было задуматься, глядя на нее, подумать, что едва ли ей предоставляла судьба участь, подобную участи ее деда и бабушки (старик и старушка, жившие с нею, были ее дедушка и бабушка). Из чего можно было так заключать? Она была так скромна, так проста, так мила; от учебного стола братьев весело переходила она к хозяйству, от хозяйства к своему фортепиано, от фортепиано к своему ‘Sammlung gottesdienstlicher Lieder’ [2] и с таким полным радости сердцем пела вместе с дедом своим: ‘Deines Gottes freue dich, dank ihm, meine Seele! Sorget er nicht vaterlich, da8 kein Gut dir fehle?’ [3]
Все так. Но, всматриваясь в нее, в эту девушку, вы заметили бы какую-то невольную задумчивость, когда ей вовсе не о чем было задумываться, увидели бы иногда в глазах ее навернувшиеся слезы — не радости и не печали, а чего-то тайного, грустного; она закрывала тогда глаза своею ручкою и потом подымала их к небу; и тогда можно было заметить, что у нее глаза не просто будущей немецкой хозяйки, голубые, но какие-то светлые, яркие, почти лазуревые, способные сверкать чудным огнем. У девушки, которую судьба предназначает просто быть доброю хозяйкою и размерять жизнь свою определенными шагами от колыбели дитяти до кухни, никогда не подымается грудь от такого тяжелого вздоха, никогда щеки не пышат таким неопределенным румянцем, и этот румянец не сменяется потом вдруг такою бледностию. Вглядитесь в нее: и волосы ее не просто русые — они отливают каким-то особенным, бледно-золотистым цветом, и эта белизна лица не просто белизна всякой молодой девушки в семнадцать, восьмнадцать лет: это какой-то особенный поэтический цвет, о котором певали немецкие миннезингеры, какая-то прозрачность тела, о которой говорит современный нам Данте: ‘а travers ton beau corps mon ame voit ton ame’ (‘сквозь твое прекрасное тело душа моя видит твою душу’). Вы видите эту девушку за рукодельем, за учебным столом, подле деда, бабушки; она тиха, тиха, безмолвна, глаза ее опущены; вокруг нее пустота души и сердца, ни одна страсть не смеет приступить к ней, близ нее не слышно пламенного дыхания юноши, который угадал бы ее душу, не слышно и биения сильного сердца, от которого страшными звуками
Онлайн чтение книги Эмма
IV
В огромной диванной своего великолепного княжеского дома сидела княгиня С***. Комната была богато убрана и превосходно меблирована. Стены ее были красиво драпированы красным сукном с золотыми подборами. Против княгини, подле окна, сидел и глядел в окно на обширную Москву супруг княгини, князь С***. Он был в шелковом большом шлафроке. Впрочем, трудно было решить, что его занимало более: вид ли Москвы или пара болонок, которые прыгали, кусались и играли в комнате? Князь кликал их, бранил, ласкал, брал к себе за пазуху, ссорился, мирился с ними. Княгиня не принимала участия в его занятии, сидела подле столика, гоняла от себя собачонок, когда они подбегали к ней, и казалась весьма недовольною. Две колоды карт лежали перед нею на столике; княгиня не трогала их. Наконец она громко позвонила. Вошел лакей.
— Ну? — сказала она вошедшему лакею.
— Они изволили возвратиться, — отвечал лакей.
— Так что ж ты не зовешь его ко мне? — вскричала княгиня так сердито, что лицо ее покраснело от досады.
— Докладывал; изволили пойти к его сиятельству; сказали: приду.
— Поди же, попроси его пожаловать ко мне скорее, да учтивее говори, болван! — закричала княгиня. Лакей ушел.
— Матушка, — тихо проговорил тогда князь, зажимая рот собачке, залаявшей от громкого восклицания княгини, — ты испугала моего Коко!
— Мне кажется, князь, этот гадкий Коко заставляет вас забывать, что кроме его есть что-нибудь на свете.
— А что же такое есть еще на свете? — спросил князь, в недоумении поднимая голову.
— Например, у вас есть единственный сын, и этот сын болезнию своею ведет ко гробу вашу жену.
— Вы знаете, княгиня, что я не люблю говорить об этом печальном предмете.
— Потому что вы эгоист, и если бы сын ваш скорее умер, вы порадовались бы этому как избавлению от скуки!
— Лучше умереть, княгиня, нежели остаться без ума.
— Однако ж есть примеры людей, в чинах и богатстве, вовсе лишенных ума. — Княгиня насмешливо взглянула на князя.
— То есть, не одаренных большим умом? хотите вы сказать, — отвечал князь, как будто не понимая намека княгини. — Они не сумасшедшие однако ж. Большой ум опять зло, и очень большое зло. Знаете ли, что я опытом узнал это?
— Не на себе ли самом?
— Нет! на чиновниках и людях, с которыми случалось иметь дела в жизни. Поверьте мне…
— Замолчите, сделайте милость! — прервала с досадою речь его княгиня. Князь испугался, молчал с минуту, потом опять старался завести разговор.
— Ты не поняла меня, mon amie, — начал он тихо и ласково, — я сказал, что лучше пожелаю смерти моему милому Полю, нежели соглашусь видеть его на всю жизнь сумасшедшим.
— И вы говорите об этом так хладнокровно, как будто речь идет о вашей гончей собаке? — вскричала княгиня.
— Надобно философически смотреть на вещи. Вы знаете правило Гельвеция…
— Я знаю одно, что только сердце матери способно чувствовать и оценить потерю сына.
— Но разве мы не приняли всех мер, mon amie? Наш доктор…
— Ваш доктор — пустой ученый говорун!
— Помилуйте: его европейская слава, письма Гуффланда, рекомендация Франка и Аберкромби…
— Вся ваша Европа дура!
— Но я сам говаривал с ним…
— Вы, сударь, бесчувственное создание!
— Но, вы сами, княгиня…
— Что же я разумею в их глупой науке, в этой медицине? Одно вижу я, что все доктора обманщики и нас дурачат.
Князь не отвечал, как будто решительный тон княгини убедил его в истине всего, что говорила княгиня. Он начал глядеть в окно и напевал вполголоса:
Dans ma cabane obscure
Toujours soucis nouveaux;
Vent, soleil, ou froidure,
Toujours peine et travaux! [12] В моей темной хижине все время новые заботы; ветер, солнце или стужа, но все равно труд и дела! (фр.).
В это время послышались в другой комнате тяжелые шаги доктора. Приближение его произвело чудное действие на княгиню: она поправила свою шаль, небрежнее села на диван, улыбка вдруг появилась на лице ее и, как будто веселою маскою, закрыла всю ее досаду. Никто не узнал бы теперь в этой ловкой, светской, ласковой женщине сердитой барыни, бранившей мужа своего, доктора и всю Европу за минуту прежде.
— Мой любезный г-н доктор, — сказала княгиня, — я ждала вас нетерпеливо.
— Як вашим услугам, княгиня, — угрюмо отвечал доктор. — Что вам угодно?
— Могу ли думать о чем-нибудь, кроме одного!
— Теперь в самом деле, княгиня, пришло время доказать на деле ваши слова: точно ли думаете вы только об одном, то есть о жизни вашего сына.
— О жизни? Боже мой! вы меня пугаете!
— И не думал пугать: вы решительно можете спасти его — или погубить, также решительно.
— Спасти! Говорите, ради бога, говорите, г-н доктор.
— Да! это в вашей воле. Более говорить нечего. — Доктор спокойно сел на диван и начал нюхать табак из своей огромной золотой табакерки.
— Сжальтесь над беспокойством матери, скажите скорее!
— Но я не имел еще чести слышать вашего ответа на первые мои слова.
— Чего пожалеем мы для нашего Поля! Деньги — все что вам угодно!
— А если бы это стоило пол-имения вашего?
— Г-н доктор! я не понимаю…
— А, кажется, очень понятно: если бы это стоило пол-имения, сказал я. Дело идет не о таком лечении, где говорится только о возможности вылечить, — нет! Сын ваш через полгода непременно будет здоров, как первый едок лондонского бифштекса и первый боксер смитфильдского рынка, или вы можете сказать мне в глаза, что я величайшая скотина, и приказать вашим лакеям вытолкать меня в шею!
— Ваша услуга будет оценена во что вам угодно.
— Моя услуга уже оценена тем, что вы мне договорились платить и платите. Больше мне ничего не надобно. Понимаете, княгиня: ни одного талера лишнего! Не обо мне тут дело. И разве мог бы я сказать о самом себе, что вылечу наверное не только сумасшедшего вашего сына, но даже одурелую кошку?
— Я вас не понимаю. И без этого я хотела спросить вас, что значит нелепое происшествие, о котором рассказывал мне управитель? Что это за немка? Что было в саду у нашего соседа? Мне крайне неприятна история, где может быть вмешано наше имя. Доктор молчал.
— Я хотела видеть сына моего, пошла к нему и увидела его спящего, накрытого каким-то женским платочком. Мне сказали, что он спит уже двенадцать часов сряду и вы не велели его трогать.
— Но, мой друг, — сказал князь, — разве ты не побоялась идти к нему в павильон?
— Вы ничего не знаете: он переведен теперь в свои комнаты.
— Как? Он здесь — в комнате? Но его припадки ужасного бешенства? — Доктор молча взглянул на князя. — Я говорю об опасности припадков его, — сказал князь в замешательстве. — Вы полагаете, что пребывание его здесь не опасно? — с робостию прибавил князь.
Доктор не хотел ничего отвечать ему, оборотился к княгине и смотрел на нее пристально.
— Если бы не лекарь явился, но сделалось чудо, и ангел божий слетел на землю для исцеления вашего сына, — согласитесь ли вы наградить его всем, чего только он потребует?
— Странные речи, г-н доктор! Вы шутите, когда я совсем не расположена шутить.
— Читал: мерзость, о которой не стоит труда говорить. Разрешите же, княгиня, мой вопрос?
— В наш век, любезный доктор, не верят и старинным чудесам, не только не видят их вновь, — промолвила княгиня с принужденною улыбкою.
— Но если бы чудо сделалось с вашим сыном? — с жаром возразил доктор. — Вы все еще молчите? Так оно уже сделалось! — вскричал доктор, с досадою поднявшись с дивана, — сделалось: ангел слетел с неба. Умейте оценить его, люди, кто бы вы ни были, князья или мужики! Великий Месмер! Друзья мои — вы, Жюсьё, Бекман! для чего нет вас здесь!
— А! я был у Делона в бытность мою в Париже и видел его магнетические ванны и гальванические кондукторы — это очень любопытно! — сказал князь.
— Вы смотрели без веры, а надобно не видеть, но верить: иначе чудес нет на свете! Ради бога, увольте меня от вашего Вольтера, князь: для вас довольно знать, что сын ваш выздоровеет. А вам, княгиня, как матери, и мне, как честному человеку, надобно более. От вас зависит спасение вашего сына и того ангела, который прилетел к нему для его спасения!
— Пожалею ли я чего-нибудь!
— Ах, г-н доктор! сделайте милость, поступайте как вам угодно! Но кто же этот спаситель моего бедного Поля?
— Та немка, о которой управитель говорил вам. — Доктор опять сел спокойно на диван.
— Лекарка! Да, лекарка, если вам это угодно.
— C’est quelque chose d’empirique, [14] Это что-то знахарское (фр.). — промолвил князь невнимательно. — Впрочем, надобно испытать все. Только не опасно ли лекарство?
— Как же вы хотите отдать моего сына такой шарлатанке? — сказала княгиня с неудовольствием. — Вы взялись лечить его, и ваши знания ручались за вас…
— Лечить взялся я, но не вылечить. Мои знания — вздор, нелепость, дрянь! А она ручается вам своею жизнью… И как растолковать вам это? Верите ли вы хоть чему-нибудь, княгиня?
— Верьте же этой посланнице небес: она спасет вашего сына!
— Но изъясните ваши загадки?
— Как будто это можно! Изъясните прежде загадку души человеческой, изъясните тайну жизни нашей, изъясните земное бытие наше. Изъяснить, когда сам Месмер ничего не изъяснил!
— Стало быть, она магнетизерка? Но ведь магнетизм, я слыхала, не опасен?
— Вольно вам называть это магнетизмом!
— Но что же это такое?
— Это лечение души душею; это микстура из бытия, пластырь из сердца, порошки из жизнии, смерти! Но что тут много говорить! Пойдемте к вашему сыну. Вы увидите сами и — тогда опровергайте.
— Теперь… Но, его состояние…
— Неужели и вы боитесь его?
Княгиня надвинула шаль на плеча и встала с дивана. Молча пошел перед нею доктор. Он и она вошли в спальню молодого князя. Больной спал, закрытый платочком Эммы. Боязливо подошла к кровати его княгиня. Здесь, когда она стала близ одра скорби несчастного своего сына, — в ней исчезла светская женщина: она была матерью; слезы потекли у нее из глаз.
Доктор снял платочек, положил руку на глаза больного, повел рукою по глазам — больной открыл их.
— Встаньте — вам велели встать, если вы хотите видеть ее, — сказал доктор.
Больной бодро поднялся с постели.
— Я ее вижу, — сказал он, как будто с усилием всматриваясь, — она теперь молится и думает обо мне.
Тихий голос, кротость, какой не замечала княгиня в сыне своем с самого начала его сумасшествия, так поразили ее, что она невольно вскричала:
— Ах! вижу, вижу, что ему лучше — боже мой! ему гораздо лучше!
Больной вздрогнул и так дико посмотрел на мать свою, что она содрогнулась и отступила невольно.
— Какая неосторожность! — шепнул ей доктор. Он обратился к больному и ласково сказал ему: — Вам не должно сердиться.
— Кто это тебе говорил? — угрюмо отвечал больной.
Больной мгновенно успокоился.
— Да! — сказал он. — Но когда же опять придет она? — продолжал он, водя рукою по лбу. — Я чуть вижу ее; мне так темно, темно!
— Вам велели лечь и успокоиться. — Больной не сопротивлялся, лег и закрыл глаза. Доктор опять накрыл его платочком Эммы.
— Видели ль вы, княгиня? — громко сказал тогда доктор.
— Ах! тише — не тревожьте его!
— Не бойтесь. Теперь может греметь гром и его не разбудит: он очарован неестественным сном, пока его природа и сила, выше его природы, спорят между собою о нем. Видите ли вы? Верите ли вы? Еще ли надобны вам объяснения?
— Верю, хоть ничего не постигаю: Но что должна я делать? Повелевайте мною, г-н доктор.
— Вы видите то, чего никто еще не понимает. Люди назвали это животным магнетизмом. Великий Месмер первый угадал эту тайну бытия всемирного. Ваш сын полсутки тому назад находился в высшей степени безумия, но теперь совершается над ним таинственный процесс магнетизма, и он в самом опасном положении. В то же время жизнью моею ручаюсь вам, что он выздоровеет. Сядьте, княгиня, и выслушайте.
Как бы это сказать вам? Самый высокий ум человеческий есть крот, выглядывающий из норы своей на вселенную. Но где человек сближается с универсальною жизнию, там он становится весь мир, вся вселенная; крот, как часть целого, есть микрокозм макрокозма. Поелику для содержимого в содержащем пространство и время исчезают, ибо из «не-я» они переходят в его «я», то посему взор наш видит сквозь море, живет в прошедшем, и воля человека непобедима, если только он обратит силу и волю свою на действие, внутри и вне себя все равно, ибо тогда природа становится частию его самого, субъектом его объекта… Чувствую, что я говорю темно; но, позвольте [15] Может быть, то же скажут и читатели наши; но мы просим их извинить нас, ибо повторяем слово в слово речи доктора и не смеем изъяснять того, что ему самому казалось темно для других. Но что сам он хорошо понимал все, что говорил, в этом мы уверены и уверяем наших читателей. … Любили ль вы, княгиня? Вы молчите: верно вы никогда не любили, не знаете любви, этого совершенного уничтожения воли, не знаете субъективной жизни чужою жизнию. Жаль, жаль, что вам после этого решительно невозможно изъяснить закона, по которому человек — дух и тело, ангел и земля, великое и смешное, Кант и я, все и ничто. Вообразите, однако ж, что человек может весь перейти в универсальную жизнь; что вся его воля может устремиться на один предмет, — что тогда противостанет ему? Ему ли тогда не уничтожить собою болезни какой-нибудь? Какое сомнение! Что такое болезнь? Победа тела над духом, от которой победитель умирает. Этого победителя вдруг оковывает дух другого, переходит в него, живет одною с ним жизнью и дает ему жизнь свою. Может ли тело бороться с этим страшным противником, для которого нет ни времени, ни пространства, ни малого, ни великого и который бессмертен жизнью за гробом — следственно, бессмертен вечно, и не только там, но и здесь: дух Сократа живет в нас, хотя плоть Сократа давно умерла и истлела! Вы этого не понимаете, потому что, извините, княгиня, вы не жили духом, ибо вы не любили, а кроме любви женщина ни в чем не может приблизиться к универсальной жизни — для нее процесс универсальности объективно совершается только в любви; а во всех других случаях она живет субъективно…
Видно было, что доктору чрезвычайно казалось трудно объяснить все то, что он думал объяснить. Он усердно отирал пот с лица.
— Г-н доктор, — сказала княгиня, — мы были знакомы в Париже с последователями Месмера. Они делали тогда много шуму. Делон часто обедывал у нас. Он также говаривал как вы; но мы смеялись над ним — признаюсь вам!
— Боже мой! Любезный доктор! я передаю вам полную волю.
— А когда он будет здоров, когда у вас опять будет сын, а не сумасшедшее животное, когда обладающее им существо будет жить одною душою с вашим сыном, тогда, княгиня, тогда что?
— Пожалею ли я чего-нибудь для ее награды! Я готова осыпать ее золотом!
— Да что вы так дорого цените ваше золото? — возразил доктор. — Если потребуется более, нежели золото, если надобно будет жертвовать вашими предрассудками, вашею знатностью, если… Постойте, княгиня: клянусь богом — если вы теперь скажете мне: «нет»; если вы только задумаетесь на одно мгновение, — я сорву этот платочек с вашего сына: в бешенстве встанет он, и вы первая будете жертвою его бешенства, и ничто уже не укротит его… Он погибнет!
Печально светил погасавший день сквозь шелковые занавесы. Как мертвец, лежал молодой князь на своей кровати, неподвижен, едва дыша. Княгиня сложила руки и с чувством отчаянной матери сказала доктору:
— Спасите его! Чего бы ни стоило, спасите его!
— Совесть! довольна ли ты? — проворчал доктор самому себе.