Я же все таки человек и все животное мне не чуждо
Я же все таки человек и все животное мне не чуждо
Аркадий и Борис СТРУГАЦКИЕ
Трудно быть богом (сборник)
«То были дни, когда я познал, что значит: страдать; что значит: стыдиться; что значит: отчаяться».
«Должен вас предупредить вот о чем. Выполняя задание, вы будете при оружии для поднятия авторитета. Но пускать его в ход вам не разрешается ни при каких обстоятельствах. Ни при каких обстоятельствах. Вы меня поняли?»
Ложа Анкиного арбалета была выточена из черной пластмассы, а тетива была из хромистой стали и натягивалась одним движением бесшумно скользящего рычага. Антон новшеств не признавал: у него было доброе боевое устройство в стиле маршала Тоца, короля Пица Первого, окованное черной медью, с колесиком, на которое наматывался шнур из воловьих жил. Что касается Пашки, то он взял пневматический карабин. Арбалеты он считал детством человечества, так как был ленив и неспособен к столярному ремеслу.
Они причалили к северному берегу, где из желтого песчаного обрыва торчали корявые корни мачтовых сосен. Анка бросила рулевое весло и оглянулась. Солнце уже поднялось над лесом, и все было голубое, зеленое и желтое – голубой туман над озером, темно-зеленые сосны и желтый берег на той стороне. И небо над всем этим было ясное, белесовато-синее.
– Ничего там нет, – сказал Пашка.
Ребята сидели, перегнувшись через борт, и глядели в воду.
– Громадная щука, – уверенно сказал Антон.
– С вот такими плавниками? – спросил Пашка.
Антон промолчал. Анка тоже посмотрела в воду, но увидела только собственное отражение.
– Искупаться бы, – сказал Пашка, запуская руку по локоть в воду. – Холодная, – сообщил он.
Антон перебрался на нос и спрыгнул на берег. Лодка закачалась. Антон взялся за борт и выжидательно посмотрел на Пашку. Тогда Пашка поднялся, заложил весло за шею, как коромысло, и, извиваясь нижней частью туловища, пропел:
Антон молча рванул лодку.
– Эй-эй! – закричал Пашка, хватаясь за борта.
– Почему жареных? – спросила Анка.
– Не знаю, – ответил Пашка. Они выбрались из лодки. – А верно, здорово? Стаи жареных акул!
Они потащили лодку на берег. Ноги проваливались во влажный песок, где было полным-полно высохших иголок и сосновых шишек. Лодка была тяжелая и скользкая, но они выволокли ее до самой кормы и остановились, тяжело дыша.
– Ногу отдавил, – сказал Пашка и принялся поправлять красную повязку на голове. Он внимательно следил за тем, чтобы узел повязки был точно над правым ухом, как у носатых ируканских пиратов. – Жизнь не дорога́, о-хэй! – заявил он.
Анка сосредоточенно сосала палец.
– Занозила? – спросил Антон.
– Нет. Содрала. У кого-то из вас такие когти…
– Да, – сказал Антон. – Травма. Ну, что будем делать?
– На плечо – и вдоль берега, – предложил Пашка.
– Стоило тогда вылезать из лодки, – сказал Антон.
– На лодке и курица может, – объяснил Пашка. – А по берегу: тростники – раз, обрывы – два, омуты – три. С налимами. И сомы есть.
– Стаи жареных сомов, – сказал Антон.
– Я не видел. Не довелось как-то увидеть.
– Мало ли чего ты не видел.
Анка повернулась к ним спиной, подняла арбалет и выстрелила в сосну шагах в двадцати. Посыпалась кора.
– Здорово, – сказал Пашка и сейчас же выстрелил из карабина. Он целился в Анкину стрелу, но промазал. – Дыхание не задержал, – объяснил он.
– А если бы задержал? – спросил Антон. Он смотрел на Анку.
Анка сильным движением оттянула рычаг тетивы. Мускулы у нее были отличные – Антон с удовольствием смотрел, как прокатился под смуглой кожей твердый шарик бицепса.
– Зря мы это делаем, – сказала Анка, опуская арбалет.
– Что? – спросил Антон.
– Пашка, – сказал Антон. – Сбегал бы, у тебя зубы хорошие.
– У меня зуб со свистом, – ответил Пашка.
– Ладно, – сказала Анка. – Давайте что-нибудь делать.
– Неохота мне лазить по обрывам, – сказал Антон.
– Мне тоже неохота. Пошли прямо.
– Куда? – спросил Пашка.
– Значит, в сайву, – сказал Пашка. – Тошка, пошли на Забытое Шоссе. Помнишь?
– Знаешь, Анечка… – начал Пашка.
– Я тебе не Анечка, – резко сказала Анка. Она терпеть не могла, когда ее называли не Анка, а как-нибудь еще.
Антон это хорошо запомнил. Он быстро сказал:
– Забытое Шоссе. По нему не ездят. И на карте его нет. И куда идет, совершенно неизвестно.
– Были. Но не успели исследовать.
– Дорога из ниоткуда в никуда, – изрек оправившийся Пашка.
– Это здорово! – сказала Анка. Глаза у нее стали как черные щелки. – Пошли. К вечеру дойдем?
– Ну что ты! До двенадцати дойдем.
Они полезли вверх по обрыву. На краю обрыва Пашка обернулся. Внизу было синее озеро с желтоватыми проплешинами отмелей, лодка на песке и большие расходящиеся круги на спокойной маслянистой воде у берега – вероятно, это плеснула та самая щука. И Пашка ощутил обычный неопределенный восторг, как всегда, когда они с Тошкой удирали из интерната и впереди был день полной независимости с неразведанными местами, с земляникой, с горячими безлюдными лугами, с серыми ящерицами, с ледяной водой в неожиданных родниках. И, как всегда, ему захотелось заорать и высоко подпрыгнуть, и он немедленно сделал это, и Антон, смеясь, поглядел на него, и он увидел в глазах Антона совершенное понимание. А Анка вложила два пальца в рот и лихо свистнула, и они вошли в лес.
Лес был сосновый и редкий, ноги скользили по опавшей хвое. Косые солнечные лучи падали между прямых стволов, и земля была вся в золотых пятнах. Пахло смолой, озером и земляникой; где-то в небе верещали невидимые пичужки.
Анка шла впереди, держа арбалет под мышкой, и время от времени нагибалась за кровавыми, будто лакированными, ягодами земляники. Антон шел следом с добрым боевым устройством маршала Тоца на плече. Колчан с добрыми боевыми стрелами тяжко похлопывал его по заду. Он шел и поглядывал на Анкину шею – загорелую, почти черную, с выступающими позвонками. Иногда он озирался, ища Пашку, но Пашки не было видно, только по временам то справа, то слева вспыхивала на солнце его красная повязка. Антон представил себе, как Пашка бесшумно скользит между соснами с карабином наготове, вытянув вперед хищное худое лицо с облупленным носом. Пашка крался по сайве, а сайва не шутит. Сайва, приятель, спросит – и надо успеть ответить, подумал Антон и пригнулся было, но впереди была Анка, и она могла оглянуться. Получилось бы нелепо.
Анка оглянулась и спросила:
Антон пожал плечами.
– Кто же уходит громко?
– Я, кажется, все-таки нашумела, – озабоченно сказала Анка. – Я уронила таз – и вдруг в коридоре шаги. Наверное, Дева Катя – она сегодня в дежурных. Пришлось прыгать в клумбу. Как ты думаешь, Тошка, что за цветы растут на этой клумбе?
– У тебя под окном? Не знаю. А что?
– Очень упорные цветы. «Не гнет их ветер, не валит буря». В них прыгают несколько лет, а им хоть бы что.
– Интересно, – сказал Антон глубокомысленно. Он вспомнил, что под его окном тоже клумба с цветами, которые «не гнет ветер и не валит буря». Но он никогда не обращал на это внимания.
Трудно быть богом
«Трудно быть богом» — фантастический роман братьев Стругацких, написан в 1963 году.
Содержание
Арата [ править ]
Власть [ править ]
Интеллигенция [ править ]
Прогрессорство [ править ]
Дон Румата [ править ]
О благородных донах [ править ]
О благородных доннах [ править ]
Барон Пампа [ править ]
Отец Кабани [ править ]
Дон Рэба [ править ]
Доктор Будах [ править ]
Тема Бога [ править ]
Но что же вы все-таки посоветовали бы всемогущему? Что, по-вашему, следовало бы сделать всемогущему, чтобы вы
сказали: вот теперь мир добр и хорош.
Будах, одобрительно улыбаясь, откинулся на спинку кресла и сложил руки на животе. Кира жадно смотрела на него.
— Что ж, — сказал он, — извольте. Я сказал бы всемогущему: «Создатель, я не знаю твоих планов, может быть, ты и не собираешься делать людей добрыми и счастливыми. Захоти этого! Так просто этого достигнуть! Дай людям вволю хлеба, мяса и вина, дай им кров и одежду. Пусть исчезнут голод и нужда, а вместе с тем и все, что разделяет людей».
— И это все? — спросил Румата.
— Вам кажется, что этого мало?
Румата покачал головой.
— Бог ответил бы вам: «Не пойдёт это на пользу людям. Ибо сильные вашего мира отберут у слабых то, что я дал им, и слабые по-прежнему останутся нищими».
— Я бы попросил бога оградить слабых, «Вразуми жестоких правителей», сказал бы я.
— Жестокость есть сила. Утратив жестокость, правители потеряют силу, и другие жестокие заменят их.
Будах перестал улыбаться.
— Накажи жестоких, — твёрдо сказал он, — чтобы неповадно было сильным проявлять жестокость к слабым.
— Человек рождается слабым. Сильным он становится, когда нет вокруг никого сильнее его. Когда будут наказаны жестокие из сильных, их место займут сильные из слабых. Тоже жестокие. Так придётся карать всех, а я не хочу этого.
— Тебе виднее, всемогущий. Сделай тогда просто так, чтобы люди получили всё и не отбирали друг у друга то, что ты дал им.
— И это не пойдёт людям на пользу, — вздохнул Румата, — ибо когда получат они всё даром, без трудов, из рук моих, то забудут труд, потеряют вкус к жизни и обратятся в моих домашних животных, которых я вынужден буду впредь кормить и одевать вечно.
— Не давай им всего сразу! — горячо сказал Будах. — Давай понемногу, постепенно!
— Постепенно люди и сами возьмут всё, что им понадобится.
Будах неловко засмеялся.
— Да, я вижу, это не так просто, — сказал он. — Я как-то не думал раньше о таких вещах… Кажется, мы с вами перебрали все. Впрочем, — он подался вперёд, — есть ещё одна возможность. Сделай так, чтобы больше всего люди любили труд и знание, чтобы труд и знание стали единственным смыслом их жизни!
Да, это мы тоже намеревались попробовать, подумал Румата. Массовая гипноиндукция, позитивная реморализация. Гипноизлучатели на трех экваториальных спутниках.
— Я мог бы сделать и это, — сказал он. — Но стоит ли лишать человечество его истории? Стоит ли подменять одно человечество другим? Не будет ли это то же самое, что стереть это человечество с лица земли и создать на его месте новое?
Будах, сморщив лоб, молчал обдумывая. Румата ждал. За окном снова тоскливо заскрипели подводы. Будах тихо проговорил:
— Тогда, господи, сотри нас с лица земли и создай заново более совершенными… или ещё лучше, оставь нас и дай нам идти своей дорогой.
— Сердце мое полно жалости, — медленно сказал Румата. — Я не могу этого сделать.
Богам спешить некуда, у них впереди вечность.
Разве бог имеет право на какое-нибудь чувство, кроме жалости?
(Дон Кондор:)
— Горан Ируканский в «Истории Пришествия» писал: «Когда бог, спустившись с неба, вышел к народу из Питанских болот, ноги его были в грязи».
— За что Горана и сожгли, — мрачно сказал Румата.
(Арата:)
— Не уклоняйтесь, дон Румата. Почему вы не хотите дать нам вашу силу?
— Не будем говорить об этом.
— Нет, мы будем говорить об этом. Я не звал вас. Я никогда не молился. Вы пришли ко мне сами. Или вы просто решили позабавиться?
Трудно быть богом, подумал Румата.
В глазах высших сил совершенство выглядит иначе, чем в моих.
Братья Стругацкие
Этого Вагу, думал Румата, было бы очень интересно изловить и вывести на Землю. Технически это не сложно. Можно было бы сделать это прямо сейчас. Что бы он стал делать на Земле? Румата попытался представить себе, что Вага стал бы делать на Земле. В светлую комнату с зеркальными стенами и кондиционированным воздухом, пахнущим хвоей или морем, бросили огромного мохнатого паука. Паук прижался к сверкающему полу, судорожно повел злобными глазками и — что делать? — боком, боком кинулся в самый темный угол, вжался, угрожающе выставив ядовитые челюсти. Конечно, прежде всего Вага стал бы искать обиженных. И, конечно, самый глупый обиженный показался бы ему слишком чистым и непригодным к использованию. А ведь захирел бы старичок. Пожалуй, даже и умер бы. А впрочем, кто его знает! В том-то все и дело, что психология этих монстров — совершенно темный лес. Святой Мика! Разобраться в ней гораздо сложнее, чем в психологии негуманоидных цивилизаций. Все их действия можно объяснить, но чертовски трудно эти действия предсказать. Да, может быть, и помер бы с тоски. А может быть, огляделся бы, приспособился, прикинул бы, что к чему, и поступил бы лесничим в какой-нибудь заповедник. Ведь не может же быть, чтобы не было у него мелкой, безобидной страстишки, которая здесь ему только мешает, а там могла бы стать сутью его жизни. Кажется, он кошек любит. В берлоге у него, говорят, целое стадо, и специальный человек к ним приставлен. И он этому человеку даже платит, хотя скуп и мог бы просто пригрозить. Но что бы он стал делать на Земле со своим чудовищным властолюбием — непонятно!
Румата остановился перед таверной и хотел было зайти, но обнаружил, что у него пропал кошелек. Он стоял перед входом в полной растерянности (он никак не мог привыкнуть к таким вещам, хотя это случилось с ним не впервые) и долго шарил по всем карманам. Всего было три мешочка, по десятку золотых в каждом. Один получил прокуратор, отец Кин, другой получил Вага. Третий исчез. В карманах было пусто, с левой штанины были аккуратно срезаны все золотые бляшки, а с пояса исчез кинжал.
Тут он заметил, что неподалеку остановились двое штурмовиков, глазеют на него и скалят зубы. Сотруднику Института было на это наплевать, но благородный дон Румата Эсторский осатанел. На секунду он потерял контроль над собой. Он шагнул к штурмовикам, рука его непроизвольно поднялась, сжимаясь в кулак. Видимо, лицо его изменилось страшно, потому что насмешники шарахнулись и с застывшими, как у паралитиков, улыбками торопливо юркнули в таверну.
Тогда он испугался. Ему стало так страшно, как было только один раз в жизни, когда он — в то время еще сменный пилот рейсового звездолета ощутил первый приступ малярии. Неизвестно, откуда взялась эта болезнь, и уже через два часа его с удивленными шутками и прибаутками вылечили, но он навсегда запомнил потрясение, испытанное им, совершенно здоровым, никогда не болевшим человеком, при мысли о том, что в нем что-то разладилось, что он стал ущербным и словно бы потерял единоличную власть над своим телом.
Я же не хотел, подумал он. У меня и в мыслях этого не было. Они же ничего особенного не делали ну, стояли, ну, скалили зубы… Очень глупо скалили, но у меня, наверное, был ужасно нелепый вид, когда я шарил по карманам. Ведь я их чуть не зарубил, вдруг понял он. Если бы они не убрались, я бы их зарубил. Он вспомнил, как совсем недавно на пари разрубил одним ударом сверху донизу чучело, одетое в двойной соанский панцирь, и по спине у него побежали мурашки… Сейчас бы они валялись вот здесь, как свиные туши, а я бы стоял с мечом в руке и не знал, что делать… Вот так бог! Озверел…
Он почувствовал вдруг, что у него болят все мышцы, как после тяжелой работы. Ну-ну, тихо, сказал он про себя. Ничего страшного. Все прошло. Просто вспышка. Мгновенная вспышка, и все уже прошло. Я же все-таки человек, и все животное мне не чуждо… Это просто нервы. Нервы и напряжение последних дней… А главное — это ощущение наползающей тени. Непонятно, чья, непонятно, откуда, но она наползает и наползает совершенно неотвратимо…
Румата поскользнулся на разбитой дыне и поднял голову. Он был на улице Премногоблагодарения, в царстве солидных купцов, менял и мастеров-ювелиров. По сторонам стояли добротные старинные дома с лавками и лабазами, тротуары здесь были широки, а мостовая выложена гранитными брусьями. Обычно здесь можно было встретить благородных да тех, кто побогаче, но сейчас навстречу Румате валила густая толпа возбужденных простолюдинов. Румату осторожно обходили, подобострастно поглядывая, многие на всякий случай кланялись. В окнах верхних этажей маячили толстые лица, на них остывало возбужденное любопытство. Где-то впереди начальственно покрикивали: «А ну проходи. Разойдись. А ну, быстро. » В толпе переговаривались:
— Как они его, черта… Я уж на что привычный, да, веришь, замутило смотреть…
— А им хоть что… Во ребята! Прямо сердце радуется. Такие не выдадут.
— А может, не надо бы так? Все-таки человек, живое дыхание… Ну, грешен — так накажите, поучите, а зачем вот так-то?
— Ты, это, брось. Ты, это, потише: во-первых, люди кругом…
— Хозяин, а хозяин! Сукно есть хорошее, отдадут, не подорожатся, если нажать… Только быстрее надо, а то опять Пакиновы приказчики перехватят…
— Ты, сынок, главное, не сомневайся. Поверь, главное. Раз власти поступают — значит, знают, что делают…
Опять кого-то забили, подумал Румата. Ему захотелось свернуть и обойти стороной то место, откуда текла толпа и где кричали проходить и разойтись. Но он не свернул. Он только провел рукой по волосам, чтобы упавшая прядь не закрыла камень на золотом обруче. Камень был не камень, а объектив телепередатчика, и обруч был не обруч, а рация. Историки на Земле видели и слышали все, что видели и слышали двести пятьдесят разведчиков на девяти материках планеты. И поэтому разведчики были обязаны смотреть и слушать.
Я же все таки человек и все животное мне не чуждо
Этого Вагу, думал Румата, было бы очень интересно изловить и вывезти на Землю. Технически это не сложно. Можно было бы сделать это прямо сейчас. Что бы он стал делать на Земле? Румата попытался представить себе, что Вага стал бы делать на Земле. В светлую комнату с зеркальными стенами и кондиционированным воздухом, пахнущим хвоей или морем, бросили огромного мохнатого паука. Паук прижался к сверкающему полу, судорожно повел злобными глазками и – что делать? – боком, боком кинулся в самый темный угол, вжался, угрожающе выставив ядовитые челюсти. Конечно, прежде всего Вага стал бы искать обиженных. И, конечно, самый глупый обиженный показался бы ему слишком чистым и непригодным к использованию. А ведь захирел бы старичок. Пожалуй, даже и умер бы. А впрочем, кто его знает! В том-то все и дело, что психология этих монстров – совершенно темный лес. Святой Мика! Разобраться в ней гораздо сложнее, чем в психологии негуманоидных цивилизаций. Все их действия можно объяснить, но чертовски трудно эти действия предсказать. Да, может быть, и помер бы с тоски. А может быть, огляделся бы, приспособился, прикинул бы, что к чему, и поступил бы лесничим в какой-нибудь заповедник. Ведь не может же быть, чтобы не было у него мелкой, безобидной страстишки, которая здесь ему только мешает, а там могла бы стать сутью его жизни. Кажется, он кошек любит. В берлоге у него, говорят, целое стадо, и специальный человек к ним приставлен. И он этому человеку даже платит, хотя скуп и мог бы просто пригрозить. Но что бы он стал делать на Земле со своим чудовищным властолюбием – непонятно!
Румата остановился перед таверной и хотел было зайти, но обнаружил, что у него пропал кошелек. Он стоял перед входом в полной растерянности (он никак не мог привыкнуть к таким вещам, хотя это случилось с ним не впервые) и долго шарил по всем карманам. Всего было три мешочка, по десятку золотых в каждом. Один получил прокуратор, отец Кин, другой получил Вага. Третий исчез. В карманах было пусто, с левой штанины были аккуратно срезаны все золотые бляшки, а с пояса исчез кинжал.
Тут он заметил, что неподалеку остановились двое штурмовиков, глазеют на него и скалят зубы. Сотруднику Института было на это наплевать, но благородный дон Румата Эсторский осатанел. На секунду он потерял контроль над собой. Он шагнул к штурмовикам, рука его непроизвольно поднялась, сжимаясь в кулак. Видимо, лицо его изменилось страшно, потому что насмешники шарахнулись и с застывшими, как у паралитиков, улыбками торопливо юркнули в таверну.
Тогда он испугался. Ему стало так страшно, как было только один раз в жизни, когда он – в то время еще сменный пилот рейсового звездолета – ощутил первый приступ малярии. Неизвестно, откуда взялась эта болезнь, и уже через два часа его с удивленными шутками и прибаутками вылечили, но он навсегда запомнил потрясение, испытанное им, совершенно здоровым, никогда не болевшим человеком, при мысли о том, что в нем что-то разладилось, что он стал ущербным и словно бы потерял единоличную власть над своим телом.
Я же не хотел, подумал он. У меня и в мыслях этого не было. Они же ничего особенного не делали – ну, стояли, ну, скалили зубы. Очень глупо скалили, но у меня, наверное, был ужасно нелепый вид, когда я шарил по карманам. Ведь я их чуть не зарубил, вдруг понял он. Если бы они не убрались, я бы их зарубил. Он вспомнил, как совсем недавно на пари разрубил одним ударом сверху донизу чучело, одетое в двойной соанский панцирь, и по спине у него побежали мурашки. Сейчас бы они валялись вот здесь, как свиные туши, а я бы стоял с мечом в руке и не знал что делать. Вот так бог! Озверел.
Он почувствовал вдруг, что у него болят все мышцы, как после тяжелой работы. Ну-ну, тихо, сказал он про себя. Ничего страшного. Все прошло. Просто вспышка. Мгновенная вспышка, и все уже прошло. Я же все-таки человек, и все животное мне не чуждо. Это просто нервы. Нервы и напряжение последних дней. А главное – это ощущение наползающей тени. Непонятно чья, непонятно откуда, но она наползает и наползает совершенно неотвратимо.
Румата поскользнулся на разбитой дыне и поднял голову. Он был на улице Премногоблагодарения, в царстве солидных купцов, менял и мастеров-ювелиров. По сторонам стояли добротные старинные дома с лавками и лабазами, тротуары здесь были широки, а мостовая выложена гранитными брусьями. Обычно здесь можно было встретить благородных да тех, кто побогаче, но сейчас навстречу Румате валила густая толпа возбужденных простолюдинов. Румату осторожно обходили, подобострастно поглядывая, многие на всякий случай кланялись. В окнах верхних этажей маячили толстые лица, на них остывало возбужденное любопытство. Где-то впереди начальственно покрикивали: «А ну проходи. Разойдись. А ну, быстро. » В толпе переговаривались:
– Как они его, черта. Я уж на что привычный, да, веришь, замутило смотреть.
– А им хоть что. Во ребята! Прямо сердце радуется. Такие не выдадут.
– А может, не надо бы так? Все-таки человек, живое дыхание. Ну, грешен – так накажите, поучите, а зачем вот так-то.
– Ты, это, брось. Ты, это, потише: во-первых, люди кругом.
– Хозяин, а хозяин! Сукно есть хорошее, отдадут, не подорожатся, если нажать. Только быстрее надо, а то опять Пакиновы приказчики перехватят.
– Ты, сынок, главное, не сомневайся. Поверь, главное. Раз власти поступают – значит, знают, что делают.
Опять кого-то забили, подумал Румата. Ему захотелось свернуть и обойти стороной то место, откуда текла толпа и где кричали проходить и разойтись. Но он не свернул. Он только провел рукой по волосам, чтобы упавшая прядь не закрыла камень на золотом обруче. Камень был не камень, а объектив телепередатчика, и обруч был не обруч, а рация. Историки на Земле видели и слышали все, что видели и слышали двести пятьдесят разведчиков на девяти материках планеты. И потому разведчики были обязаны смотреть и слушать.
Задрав подбородок и растопырив в стороны мечи, чтобы задевать побольше народу, он пошел прямо на людей посередине мостовой, и встречные поспешно шарахались, освобождая дорогу. Четверо коренастых носильщиков с раскрашенными мордами пронесли через улицу серебристый портшез. Из-за занавесок выглянуло красивое холодное личико с подведенными ресницами. Румата сорвал шляпу и поклонился. Это была дона Окана, нынешняя фаворитка орла нашего, дона Рэбы. Увидя великолепного кавалера, она томно и значительно улыбнулась ему. Можно было, не задумываясь, назвать два десятка благородных донов, которые, удостоившись такой улыбки, кинулись бы к женам и любовницам с радостным известием: «Теперь все прочие пусть поберегутся, всех теперь куплю и продам, все им припомню. » Такие улыбки – штука редкая и подчас неоценимо дорогая. Румата остановился, провожая взглядом портшез. Надо решаться, подумал он. Надо, наконец, решаться. Он поежился при мысли о том, чего это будет стоить. Но ведь надо! Надо. Решено, подумал он, все равно другого пути нет. Сегодня вечером. Он поравнялся с оружейной лавкой, куда заглядывал давеча прицениться к кинжалам и послушать стихи, и снова остановился. Вон оно что. Значит, это была твоя очередь, добрый отец Гаук.
Толпа уже рассосалась. Дверь лавки была сорвана с петель, окна выбиты. В дверном проеме стоял, упершись ногой в косяк, огромный штурмовик в серой рубахе. Другой штурмовик, пожиже, сидел на корточках у стены. Ветер катал по мостовой мятые исписанные листы.
Огромный штурмовик сунул палец в рот, пососал, потом вынул изо рта и оглядел внимательно. Палец был в крови. Штурмовик поймал взгляд Руматы и благодушно просипел:
– Кусается, стерва, что твой хорек.
Второй штурмовик торопливо хихикнул. Этакий жиденький, бледный парнишка, неуверенный, с прыщавой мордой, сразу видно: новичок, гаденыш, щенок.
– Что здесь произошло? – спросил Румата.
– За скрытого книгочея подержались, – нервно сказал щенок.
Верзила опять принялся сосать палец, не меняя позы.
– Смир-рна! – негромко скомандовал Румата.
Щенок торопливо вскочил и подобрал топор. Верзила подумал, но все-таки опустил ногу и встал довольно прямо.
– Так что за книгочей? – осведомился Румата.
– Не могу знать, – сказал щенок. – По приказу отца Цупика.
– Это хорошо, – сказал Румата.
Это действительно было совсем не плохо. Время еще оставалось. Нет ничего дороже времени, подумал он. Час стоит жизни, день бесценен.
– И куда же вы его? В Башню?
– А? – растерянно спросил щенок.
– Я спрашиваю, он в Башне сейчас?
На прыщавой мордочке расплылась неуверенная улыбка. Верзила заржал. Румата стремительно обернулся. Там, на другой стороне улицы, мешком тряпья висел на перекладине ворот труп отца Гаука. Несколько оборванных мальчишек, раскрыв рты, глазели на него со двора.
– Нынче в Башню не всякого отправляют, – благодушно просипел за спиной верзила. – Нынче у нас быстро. Узел за ухо – и пошел прогуляться.
Щенок снова захихикал. Румата слепо оглянулся на него и медленно перешел улицу. Лицо печального поэта было черным и незнакомым. Румата опустил глаза. Только руки были знакомы, длинные слабые пальцы, запачканные чернилами.
Теперь не уходят из жизни,
Теперь из жизни уводят.
И если кто-нибудь даже
Захочет, чтоб было иначе,
Бессильный и неумелый,
Опустит слабые руки,
Не зная, где сердце спрута
И есть ли у спрута сердце.
Румата повернулся и пошел прочь. Добрый слабый Гаук. У спрута есть сердце. И мы знаем, где оно. И это всего страшнее, мой тихий, беспомощный друг. Мы знаем, где оно, но мы не можем разрубить его, не проливая крови тысяч запуганных, одурманенных, слепых, не знающих сомнения людей. А их так много, безнадежно много, темных, разъединенных, озлобленных вечным неблагодарным трудом, униженных, не способных еще подняться над мыслишкой о лишнем медяке. И их еще нельзя научить, объединить, направить, спасти от самих себя. Рано, слишком рано, на столетия раньше, чем можно, поднялась в Арканаре серая топь, она не встретит отпора, и остается одно: спасать тех немногих, кого можно успеть спасти. Будаха, Тарру, Нанина, ну еще десяток, ну еще два десятка.
Когда Румата пнул дверь своего дома и вошел в великолепную обветшалую прихожую, он был мрачен, как туча. Муга, седой, сгорбленный слуга с сорокалетним лакейским стажем, при виде его съежился и только смотрел, втянув голову в плечи, как свирепый молодой хозяин срывает с себя шляпу, плащ и перчатки, швыряет на лавку перевязи с мечами и поднимается в свои покои. В гостиной Румату ждал мальчик Уно.
– Вели подать обедать, – прорычал Румата. – В кабинет.
Мальчик не двинулся с места.
– Вас там дожидаются, – угрюмо сообщил он.
– Девка какая-то. А может, дона. По обращению вроде девка – ласковая, а одета по-благородному. Красивая.
Кира, подумал Румата с нежностью и облегчением. Ох, как славно! Как чувствовала, маленькая моя. Он постоял, закрыв глаза, собираясь с мыслями.
– Прогнать, что ли? – деловито спросил мальчик.
– Балда ты, – сказал Румата. – Я тебе прогоню. Где она?
– Да в кабинете, – сказал мальчик, неумело улыбаясь.
Румата скорым шагом направился в кабинет.
– Вели обед на двоих, – приказал он на ходу. – И смотри: никого не пускать! Хоть король, хоть черт, хоть сам дон Рэба.
Она была в кабинете, сидела с ногами в кресле, подпершись кулачком, и рассеянно перелистывала «Трактат о слухах». Когда он вошел, она вскинулась, но он не дал ей подняться, подбежал, обнял и сунул нос в пышные душистые ее волосы, бормоча: «Как кстати, Кира. Как кстати. »
Ничего в ней особенного не было. Девчонка как девчонка, восемнадцать лет, курносенькая, отец – помощник писца в суде, брат – сержант у штурмовиков. И замуж ее медлили брать, потому что была рыжая, а рыжих в Арканаре не жаловали. По той же причине была она на удивление тиха и застенчива, и ничего в ней не было от горластых, пышных мещанок, которые очень ценились во всех сословиях. Не была она похожа и на томных придворных красавиц, слишком рано и на всю жизнь познающих, в чем смысл женской доли. Но любить она умела, как любят сейчас на Земле, – спокойно и без оглядки.
– Почему ты такой сердитый?
– Нет, ты скажи, почему ты плакала?
– Я тебе потом расскажу. У тебя глаза совсем-совсем усталые. Что случилось?
– Потом. Кто тебя обидел?
– Никто меня не обидел. Увези меня отсюда.
– Я не знаю, маленькая. Но мы обязательно уедем.
– Да. в метрополию. Ко мне.
– Там дивно хорошо. Там никто никогда не плачет.
– Да, конечно. Так не бывает. Но ты там никогда не будешь плакать.
– Не все. Есть гораздо лучше.
– Вот это уж не бывает.
– Вот это уж как раз бывает!
– Почему тебе так легко верить? Отец никому не верит. Брат говорит, что все свиньи, только одни грязные, а другие нет. Но я им не верю, а тебе всегда верю.
– Подожди. Румата. Сними обруч. Ты говорил – это грешно.
Румата счастливо засмеялся, стянул с головы обруч, положил его на стол и прикрыл книгой.
– Это глаз бога, – сказал он. – Пусть закроется. – Он поднял ее на руки. – Это очень грешно, но когда я с тобой, мне не нужен бог. Правда?
– Правда, – сказала она тихонько.
Когда они сели за стол, жаркое простыло, а вино, принесенное с ледника, степлилось. Пришел мальчик Уно и, неслышно ступая, как учил его старый Муга, пошел вдоль стен, зажигая светильники, хотя было еще светло.
– Это твой раб? – спросила Кира.
– Нет, это свободный мальчик. Очень славный мальчик, только очень скупой.
– Денежки счет любят, – заметил Уно, не оборачиваясь.
– Так и не купил новые простыни? – спросил Румата.
– Чего там, – сказал мальчик. – И старые сойдут.
– Слушай, Уно, – сказал Румата. – Я не могу месяц подряд спать на одних и тех же простынях.
– Хэ, – сказал мальчик. – Его величество по полгода спят и не жалуются.
– А маслице, – сказал Румата, подмигивая Кире, – маслице в светильниках. Оно что – бесплатное?
– Так ведь гости у вас, – сказал он, наконец, решительно.
– Видишь, какой он! – сказал Румата.
– Он хороший, – серьезно сказала Кира. – Он тебя любит. Давай возьмем его с собой.
– Посмотрим, – сказал Румата.
Мальчик подозрительно спросил:
– Это куда еще? Никуда я не поеду.
– Мы поедем туда, – сказала Кира, – где все люди как дон Румата.
Мальчик подумал и презрительно сказал: «В рай, что ли, для благородных. » Затем он насмешливо фыркнул и побрел из кабинета, шаркая разбитыми башмаками. Кира посмотрела ему вслед.
– Славный мальчик, – сказала она. – Угрюмый, как медвежонок. Хороший у тебя друг.
– У меня все друзья хорошие.
– Откуда ты его знаешь? – удивился Румата.
– А ты больше ни про кого и не рассказываешь. Я от тебя только и слышу – барон Пампа да барон Пампа.
– Барон Пампа – отличный товарищ.
– Как это так: барон – товарищ?
– Я хочу сказать, хороший человек. Очень добрый и веселый. И очень любит свою жену.
– Я хочу с ним познакомиться. Или ты стесняешься меня?
– Не-ет, я не стесняюсь. Только он хоть и хороший человек, а все-таки барон.
Румата отодвинул тарелку.
– Ты все-таки скажи мне, почему плакала. И прибежала одна. Разве сейчас можно одной по улицам бегать?
– Я не могла дома. Я больше не вернусь домой. Можно, я у тебя служанкой буду? Даром.
Румата просмеялся сквозь комок в горле.
Румата встал возле нее, гладя по волосам. Она смотрела в одну точку блестящими сухими глазами. Что он мог ей сказать? Поднял на руки, отнес на диван, сел рядом и стал рассказывать про хрустальные храмы, про веселые сады на много миль без гнилья, комаров и нечисти, про скатерть-самобранку, про ковры-самолеты, про волшебный город Ленинград, про своих друзей – людей гордых, веселых и добрых, про дивную страну за морями, за горами, которая называется по-странному – Земля. Она слушала тихо и внимательно и только крепче прижималась к нему, когда под окнами на улице – грррум, грррум, грррум – протопывали подкованные сапоги.
Было в ней чудесное свойство: она свято и бескорыстно верила в хорошее. Расскажи такую сказку крепостному мужичку – хмыкнет с сомнением, утрет рукавом сопли да и пойдет, ни слова не говоря, только оглядываясь на доброго, трезвого, да только – эх, беда-то какая! – тронутого умом благородного дона. Начни такое рассказывать дону Тамэо с доном Сэра – не дослушают: один заснет, а другой, рыгнув, скажет: «Это, – скажет, – очень все бла-ародно, а вот как там насчет баб. » А дон Рэба выслушал бы до конца внимательно, а выслушав, мигнул бы штурмовичкам, чтобы заломили благородному дону локти к лопаткам да выяснили бы точно, от кого благородный дон сих опасных сказок наслушался да кому уже успел их рассказать.
Когда она заснула, успокоившись, он поцеловал ее в спокойное спящее лицо, накрыл зимним плащом с меховой опушкой и на цыпочках вышел, притворив за собой противно скрипнувшую дверь. Пройдя по темному дому, спустился в людскую и сказал, глядя поверх склонившихся в поклоне голов:
– Я взял домоправительницу. Имя ей Кира. Жить будет наверху, при мне. Комнату, что за кабинетом, завтра же прибрать тщательно. Домоправительницу слушаться, как меня. – Он обвел слуг глазами: не скалится ли кто. Никто не скалился, слушали с должной почтительностью. – А если кто болтать за воротами станет, язык вырву!
Самым страшным были эти вечера, тошные, одинокие, беспросветные. Мы думали, что это будет вечный бой, яростный и победоносный. Мы считали, что всегда будем сохранять ясные представления о добре и зле, о враге и друге. И мы думали в общем правильно, только многого не учли. Например, этих вечеров не представляли себе, хотя точно знали, что они будут.
Внизу загремело железо – задвигали засовы, готовясь к ночи. Кухарка молилась святому Мике, чтобы послал какого ни на есть мужа, только был бы человек самостоятельный и с понятием. Старый Муга зевал, омахиваясь большим пальцем. Слуги на кухне допивали вечернее пиво и сплетничали, а Уно, поблескивая недобрыми глазами, говорил им по-взрослому: «Будет языки чесать, кобели вы. »
Румата отступил от окна и прошелся по гостиной. Это безнадежно, подумал он. Никаких сил не хватит, чтобы вырвать их из привычного круга забот и представлений. Можно дать им все. Можно поселить их в самых современных спектроглассовых домах и научить их ионным процедурам, и все равно по вечерам они будут собираться на кухне, резаться в карты и ржать над соседом, которого лупит жена. И не будет для них лучшего времяпрепровождения. В этом смысле дон Кондор прав: Рэба – чушь, мелочь в сравнении с громадой традиций, правил стадности, освященных веками, незыблемых, проверенных, доступных любому тупице из тупиц, освобождающих от необходимости думать и интересоваться. А дон Рэба не попадет, наверное, даже в школьную программу. «Мелкий авантюрист в эпоху укрепления абсолютизма».
Дон Рэба, дон Рэба! Не высокий, но и не низенький, не толстый и не очень тощий, не слишком густоволос, но и далеко не лыс. В движениях не резок, но и не медлителен, с лицом, которое не запоминается, которое похоже сразу на тысячи лиц. Вежливый, галантный с дамами, внимательный собеседник, не блещущий, впрочем, никакими особенными мыслями.
Три года назад он вынырнул из каких-то заплесневелых подвалов дворцовой канцелярии, мелкий, незаметный чиновник, угодливый, бледненький, даже какой-то синеватый. Потом тогдашний первый министр был вдруг арестован и казнен, погибли под пытками несколько одуревших от ужаса, ничего не понимающих сановников, и словно на их трупах вырос исполинским бледным грибом этот цепкий, беспощадный гений посредственности. Он никто. Он ниоткуда. Это не могучий ум при слабом государе, каких знала история, не великий и страшный человек, отдающий всю жизнь идее борьбы за объединение страны во имя автократии. Это не златолюбец-временщик, думающий лишь о золоте и бабах, убивающий направо и налево ради власти и властвующий, чтобы убивать. Шепотом поговаривают даже, что он и не дон Рэба вовсе, что дон Рэба – совсем другой человек, а этот бог знает кто, оборотень, двойник, подменыш.
Что он ни задумывал, все проваливалось. Он натравил друг на друга два влиятельных рода в королевстве, чтобы ослабить их и начать широкое наступление на баронство. Но роды помирились, под звон кубков провозгласили вечный союз и отхватили у короля изрядный кусок земли, искони принадлежавший Тоцам Арканарским. Он объявил войну Ирукану, сам повел армию к границе, потопил ее в болотах и растерял в лесах, бросил все на произвол судьбы и сбежал обратно в Арканар. Благодаря стараниям дона Гуга, о котором он, конечно, и не подозревал, ему удалось добиться у герцога Ируканского мира – ценой двух пограничных городов, а затем королю пришлось выскрести до дна опустевшую казну, чтобы бороться с крестьянскими восстаниями, охватившими всю страну. За такие промахи любой министр был бы повешен за ноги на верхушке Веселой Башни, но дон Рэба каким-то образом остался в силе. Он упразднил министерства, ведающие образованием и благосостоянием, учредил министерство охраны короны, снял с правительственных постов родовую аристократию и немногих ученых, окончательно развалил экономику, написал трактат «О скотской сущности земледельца» и, наконец, год назад организовал «охранную гвардию» – «Серые роты». За Гитлером стояли монополии. За доном Рэбой не стоял никто, и было очевидно, что штурмовики в конце концов сожрут его, как муху. Но он продолжал крутить и вертеть, нагромождать нелепость на нелепость, выкручивался, словно старался обмануть самого себя, словно не знал ничего, кроме параноической задачи – истребить культуру. Подобно Ваге Колесу, он не имел никакого прошлого. Два года назад любой аристократический ублюдок с презрением говорил о «ничтожном хаме, обманувшем государя», зато теперь, какого аристократа ни спроси, всякий называет себя родственником министра охраны короны по материнской линии.
Теперь вот ему понадобился Будах. Снова нелепость. Снова какой-то дикий финт. Будах – книгочей. Книгочея – на кол. С шумом, с помпой, чтобы все знали. Но шума и помпы нет. Значит, нужен живой Будах. Зачем? Не настолько же Рэба глуп, чтобы надеяться заставить Будаха работать на себя? А может быть, глуп? А может быть, дон Рэба просто глупый и удачливый интриган, сам толком не знающий, чего он хочет, и с хитрым видом валяющий дурака у всех на виду? Смешно, я три года слежу за ним и так до сих пор и не понял, что он такое. Впрочем, если бы он следил за мной, он бы тоже не понял. Ведь все может быть, вот что забавно! Базисная теория конкретизирует лишь основные виды психологической целенаправленности, а на самом деле этих видов столько же, сколько людей, у власти может оказаться кто угодно! Например, человечек, всю жизнь занимавшийся уязвлением соседей. Плевал в чужие кастрюли с супом, подбрасывал толченое стекло в чужое сено. Его, конечно, сметут, но он успеет вдосталь наплеваться, нашкодить, натешиться. И ему нет дела, что в истории о нем не останется следа или что отдаленные потомки будут ломать голову, подгоняя его поведение под развитую теорию исторических последовательностей.
Мне теперь уже не до теории, подумал Румата. Я знаю только одно: человек есть объективный носитель разума, все, что мешает человеку развивать разум, – зло, и зло это надлежит устранять в кратчайшие сроки и любым путем. Любым? Любым ли. Нет, наверное, не любым. Или любым? Слюнтяй! – подумал он про себя. Надо решаться. Рано или поздно все равно придется решаться.
Он вдруг вспомнил про дону Окану. Вот и решайся, подумал он. Начни именно с этого. Если бог берется чистить нужник, пусть не думает, что у него будут чистые пальцы. Он ощутил дурноту при мысли о том, что ему предстоит. Но это лучше, чем убивать. Лучше грязь, чем кровь. Он на цыпочках, чтобы не разбудить Киру, прошел в кабинет и переоделся. Повертел в руках обруч с передатчиком, решительно сунул в ящик стола. Затем воткнул в волосы за правым ухом белое перо – символ любви страстной, прицепил мечи и накинул лучший плащ. Уже внизу, отодвигая засовы, подумал: а ведь если узнает дон Рэба – конец доне Окане. Но было уже поздно возвращаться.