льются с этих фотографий океаны биографий
Фотографии друзей
Деньги тратятся и рвутся,
забываются слова,
приминается трава,
только лица остаются
и знакомые глаза…
Плачут ли они, смеются —
не слышны их голоса.
Льются с этих фотографий
океаны биографий,
жизнь в которых вся, до дна
с нашей переплетена.
И не муки и не слезы
остаются на виду,
и не зависть и беду
выражают эти позы,
не случайный интерес
и не сожаленья снова…
Свет – и ничего другого,
век – и никаких чудес.
Мы живых их обнимаем,
любим их и пьем за них…
…только жаль, что понимаемую
с опозданием на миг!
Другие статьи в литературном дневнике:
Портал Стихи.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и российского законодательства. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.
Ежедневная аудитория портала Стихи.ру – порядка 200 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более двух миллионов страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.
© Все права принадлежат авторам, 2000-2021 Портал работает под эгидой Российского союза писателей 18+
Музыка поэзии: 20 душевных стихотворений Булата Окуджавы.
Когда я читаю стихи Булата Окуджавы, мне часто кажется, что он не писал их, а просто доставал из души кусочки и облекал в слова, такие простые, близкие, душевные и трогательные, и дарил их людям, зная ценность каждого слова и каждого звука. Они о самом дорогом: о любви, о семье, о скоротечности и драгоценности жизни, о…
Когда я читаю стихи Булата Окуджавы, мне часто кажется, что он не писал их, а просто доставал из души кусочки и облекал в слова, такие простые, близкие, душевные и трогательные, и дарил их людям, зная ценность каждого слова и каждого звука. Они о самом дорогом: о любви, о семье, о скоротечности и драгоценности жизни, о музыке, которая возвышает и удивляет, об искусстве, которое открывает новые грани мира, о природе, которая без устали дарит людям чудеса. Сегодня приглашаю вас разделить со мной эти строки, полные тихой, трепетной и глубокой музыки жизни.
Тьмою здесь все занавешено
и тишина, как на дне…
Ваше величество женщина,
да неужели — ко мне?
Тусклое здесь электричество,
с крыши сочится вода.
Женщина, ваше величество,
как вы решились сюда?
О, ваш приход — как пожарище.
Дымно, и трудно дышать…
Ну, заходите, пожалуйста.
Что ж на пороге стоять?
Кто вы такая? Откуда вы?!
Ах, я смешной человек…
Просто вы дверь перепутали,
улицу, город и век.
Каравай
Вы видели, щиток приоткрывая,
в задумчивой и душной глубине
прищуренные глазки каравая,
когда он сам с собой наедине?
Когда очнуться не хватает мочи,
когда румяный край — под цвет зари,
о чем он думает?
О чем бормочет,
ленивые глотая пузыри?
А в нем живут сгоревшие поленья,
старанья мастериц и мастеров.
Он, как последнее стихотворенье,
и добр, и откровенен, и суров.
И задыхается на белом блюде
от радости рожденья своего…
И кланяются караваю люди
и ломтики уносят от него.
Главная песенка
Наверное, самую лучшую
на этой земной стороне
хожу я и песенку слушаю —
она шевельнулась во мне.
Она еще очень неспетая.
Она зелена как трава.
Но чудится музыка светлая,
и строго ложатся слова.
Сквозь время, что мною не пройдено,
сквозь смех наш короткий и плач
я слышу: выводит мелодию
какой-то грядущий трубач.
Легко, необычно и весело
кружит над скрещеньем дорог
та самая главная песенка,
которую спеть я не смог.
Вокзал прощанье нам прокличет,
и свет зеленый расцветет,
и так легко до неприличья
шлагбаум руки разведет.
Не буду я кричать и клясться,
в лицо заглядывать судьбе…
Но дни и версты будут красться
вдоль окон поезда,
к тебе.
И лес, и горизонт далекий,
и жизнь, как паровозный дым,
все — лишь к тебе, как те дороги,
которые
когда-то
в Рим.
Музыка
Вот ноты звонкие органа
то порознь вступают,
то вдвоем,
и шелковые петельки аркана
на горле
стягиваются
моем.
И музыка передо мной танцует гибко,
и оживает все
до самых мелочей:
пылинки виноватая улыбка
так красит глубину ее очей!
Ночной комар,
как офицер гусарский, тонок,
и женщина какая-то стоит,
прижав к груди стихов каких-то томик,
и на колени падает старик,
и каждый жест велик,
как расстоянье,
и веточка умершая
жива, жива…
И стыдно мне за мелкие мои
старанья
и за
непоправимые слова.
…Вот сила музыки.
Едва ли
поспоришь с ней бездумно и легко,
как будто трубы медные зазвали
куда-то горячо и далеко…
И музыки стремительное тело
плывет,
кричит неведомо кому:
«Куда вы все?!
Да разве в этом дело?!»
А в чем оно? Зачем оно? К чему.
…Вот черт,
как ничего еще не надоело!
В городском саду
Круглы у радости глаза и велики у страха,
и пять морщинок на челе от празднеств и обид…
Но вышел тихий дирижер, но заиграли Баха,
и все затихло, улеглось и обрело свой вид.
Все стало на свои места, едва сыграли Баха…
Когда бы не было надежд —
на черта белый свет?
К чему вино, кино, пшено,
квитанции Госстраха
и вам — ботинки первый сорт, которым
сносу нет?
«Не все ль равно: какой земли касаются
подошвы?
Не все ль равно: какой улов из волн несет
рыбак?
Не все ль равно: вернешься цел
или в бою падешь ты,
и руку кто подаст в беде — товарищ
или враг. »
О, чтобы было все не так,
чтоб все иначе было,
наверно, именно затем, наверно, потому,
играет будничный оркестр привычно и вполсилы,
а мы так трудно и легко все тянемся к нему.
Ах музыкант мой, музыкант, играешь,
да не знаешь,
что нет печальных и больных и виноватых нет,
когда в прокуренных руках
так просто ты сжимаешь,
ах музыкант мой, музыкант,
черешневый кларнет!
Музыкант
Музыкант играл на скрипке — я в глаза ему
глядел.
Я не то чтоб любопытствовал — я по небу летел.
Я не то чтобы от скуки — я надеялся понять,
как способны эти руки эти звуки извлекать
из какой-то деревяшки, из каких-то бледных
жил,
из какой-то там фантазии, которой он служил?
Да еще ведь надо пальцы знать,
к чему прижать когда,
чтоб во тьме не затерялась гордых звуков
череда.
Да еще ведь надо в душу к нам проникнуть
и поджечь…
А чего с ней церемониться? Чего ее беречь?
Счастлив дом,
где голос скрипки наставляет нас на путь
и вселяет в нас надежды…
Остальное как-нибудь.
Счастлив инструмент, прижатый к угловатому
плечу,
по чьему благословению я по небу лечу.
Счастлив он, чей путь недолог,
пальцы злы, смычок остер,
музыкант, соорудивший из души моей костер.
А душа, уж это точно, ежели обожжена,
справедливей, милосерднее и праведней она.
Чудесный вальс
Музыкант в лесу под деревом
наигрывает вальс.
Он наигрывает вальс
то ласково, то страстно.
Что касается меня,
то я опять гляжу на вас,
а вы глядите на него,
а он глядит в пространство.
Целый век играет музыка.
Затянулся наш пикник.
Тот пикник, где пьют и плачут,
любят и бросают.
Музыкант приник губами к флейте.
Я бы к вам приник!
Но вы, наверно, тот родник,
который не спасает.
А музыкант играет вальс.
И он не видит ничего.
Он стоит, к стволу березовому прислонясь
плечами.
И березовые ветки вместо
пальцев у него,
а глаза его березовые
строги и печальны.
А перед ним стоит сосна,
вся в ожидании весны.
А музыкант врастает в землю…
Звуки вальса льются…
И его худые ноги
как будто корни той сосны —
они в земле переплетаются,
никак не расплетутся.
Целый век играет музыка.
Затянулся наш роман.
Он затянулся в узелок, горит он — не
сгорает…
Ну давайте ж успокоимся!
Разойдемся по домам.
Но вы глядите на него…
А музыкант играет.
Из жизни прекрасной, но странной,
и короткой, как росчерк пера,
над дымящейся свежею раной
призадуматься, право, пора…
Призадуматься и присмотреться,
поразмыслить, покуда живой,
что там кроется в сумерках сердца,
в самой черной его кладовой.
Пусть твердят, что дела твои плохи,
но пора научиться, пора,
не вымаливать жалкие крохи
милосердия, правды, добра.
И пред ликом суровой эпохи,
что по-своему тоже права,
не выжуливать жалкие крохи,
а творить, засучив рукава.
Все глуше музыка души,
все звонче музыка атаки.
Но ты об этом не спеши,
не обмануться бы во мраке:
что звонче музыка атаки,
что глуше музыка души.
Чем громче музыка атаки,
тем слаще мед огней домашних.
И это было только так
в моих скитаниях вчерашних:
тем слаще мед огней домашних,
чем громче музыка атак.
Из глубины ушедших лет
еще вернее, чем когда-то:
чем громче музыка побед,
тем горше каждая утрата.
Еще вернее, чем когда-то,
из глубины ушедших лет.
И это все у нас в крови,
хоть этому не обучались:
чем чище музыка любви,
тем громче музыка печали.
Чем громче музыка печали,
тем выше музыка любви.
Прощание с осенью
Осенний холодок. Пирог с грибами.
Калитки шорох и простывший чай.
И снова
неподвижными губами
короткое, как вздох:
«Прощай, прощай…»
«Прощай, прощай…»
Да я и так прощаю
все, что простить возможно,
обещаю
и то простить, чего нельзя простить.
Великодушным я обязан быть.
Прощаю всех, что не были убиты
тогда, перед лицом грехов своих.
«Прощай, прощай…»
Прощаю все обиды,
обеды у обидчиков моих.
«Прощай…»
Прощаю, чтоб не вышло боком.
Сосуд добра до дна не исчерпать.
Я чувствую себя последним богом,
единственным умеющим прощать.
«Прощай, прощай…»
Старания упрямы
(знать, мне лишь не простится одному),
но горести моей прекрасной мамы
прощаю я неведомо кому.
«Прощай, прощай…» Прощаю,
не смущаю
угрозами,
надежно их таю.
С улыбкою, размашисто прощаю,
как пироги, прощенья раздаю.
Прощаю побелевшими губами,
пока не повторится все опять —
осенний горький чай, пирог с грибами
и поздний час —
прощаться и прощать.
То падая, то снова нарастая,
как маленький кораблик на волне,
густую грусть шарманка городская
из глубины двора дарила мне.
И вот, уже от слез на волосок,
я слышал вдруг, как раздавался четкий
свихнувшейся какой-то нотки
веселый и счастливый голосок.
Пускай охватывает нас смятеньем
несоответствие мехов тугих,
но перед наводнением смертельным
все хочет жить.
И нету прав других.
Все ухищрения и все уловки
не дали ничего взамен любви…
…Сто раз я нажимал курок винтовки,
а вылетали только соловьи.
Мой карандашный портрет
Шуршат, шуршат карандаши
за упокой живой души.
Шуршат, не нашуршатся,
а вскрикнуть не решатся.
А у меня горит душа,
но что возьмешь с карандаша:
он правил не нарушит
и душу мне потушит.
…Последний штрих, и вот уже
я выполнен в карандаше,
мой фас увековечен…
Но бушевать мне нечем,
и жилка не стучит в висок,
хоть белый лоб мой так высок,
и я гляжу бесстрастно
куда-то все в пространство.
Как будет назван тот портрет?
«Учитель»,
«Каменщик»,
«Поэт»,
«Немой свидетель века».
Но мне ли верить в это?
Я смертен. Я горю в огне.
Он вечен в рамке на стене
и премией отмечен…
…да плакать ему
нечем.
Фотографии друзей
Деньги тратятся и рвутся,
забываются слова,
приминается трава,
только лица остаются
и знакомые глаза…
Плачут ли они, смеются —
не слышны их голоса.
Льются с этих фотографий
океаны биографий,
жизнь в которых вся, до дна
с нашей переплетена.
И не муки и не слезы
остаются на виду,
и не зависть и беду
выражают эти позы,
не случайный интерес
и не сожаленья снова…
Свет — и ничего другого,
век — и никаких чудес.
Мы живых их обнимаем,
любим их и пьем за них…
…только жаль, что понимаем
с опозданием на миг!
Мгновенно слово. Короток век.
Где ж умещается человек?
Как, и когда, и в какой глуши
распускаются розы его души?
Как умудряется он успеть
свое промолчать и свое пропеть,
по планете просеменить,
гнев на милость переменить?
Как умудряется он, чудак,
на ярмарке
поцелуев и драк,
в славословии и пальбе
выбрать только любовь себе?
Осколок выплеснет его кровь:
«Вот тебе за твою любовь!»
Пощечины перепадут в раю:
«Вот тебе за любовь твою!»
И все ж умудряется он, чудак,
на ярмарке
поцелуев и драк,
в славословии
и гульбе
выбрать только любовь себе!
Как научиться рисовать
Если ты хочешь стать живописцем,
ты рисовать не спеши.
Разные кисти из шерсти барсучьей
перед собой разложи,
белую краску возьми, потому что
это — начало, потом
желтую краску возьми, потому что
все созревает, потом
серую краску возьми, чтобы осень
в небо плеснула свинец,
черную краску возьми, потому что
есть у начала конец,
краски лиловой возьми пощедрее,
смейся и плачь, а потом
синюю краску возьми, чтобы вечер
птицей слетел на ладонь,
красную краску возьми, чтобы пламя
затрепетало, потом
краски зеленой возьми, чтобы веток
в красный подбросить огонь.
Перемешай эти краски, как страсти,
в сердце своем, а потом
перемешай эти краски и сердце
с небом, с землей, а потом…
Главное — это сгорать и, сгорая,
не сокрушаться о том.
Может быть, кто и осудит сначала,
но не забудет потом!
Надежда, белою рукою
сыграй мне что-нибудь такое,
чтоб краска схлынула с лица,
как будто кони от крыльца.
Сыграй мне что-нибудь такое,
чтоб ни печали, ни покоя,
ни нот, ни клавиш и ни рук…
О том, что я несчастен,
врут.
Еще нам плакать и смеяться,
но не смиряться,
не смиряться.
Еще не пройден тот подъем.
Еще друг друга мы найдем…
Все эти улицы —
как сестры.
Твоя игра — их голос пестрый,
их каблучков полночный стук…
Я жаден до всего вокруг.
Ты так играешь, так играешь,
как будто медленно сгораешь.
Но что-то есть в твоем огне,
еще неведомое мне.
Летняя бабочка вдруг закружилась над лампой
полночной:
каждому хочется ввысь вознестись над
фортуной непрочной.
Летняя бабочка вдруг пожелала ожить в
декабре,
не разглагольствуя, не помышляя о Зле
и Добре.
Может быть, это не бабочка вовсе, а ангел
небесный
кружит по комнате тесной с надеждой чудесной:
разве случайно его пребывание в нашей глуши,
если мне видятся в нем очертания вашей души?
Этой порою в Салослове — стужа, и снег,
и метели.
Я к вам в письме пошутил, что, быть может,
мы зря не взлетели:
нам, одуревшим от всяких утрат и от всяких
торжеств,
самое время использовать опыт крылатых
существ.
Нас, тонконогих, и нас,длинношеих, нелепых,
очкастых,
терпят еще и возносят еще при свиданьях
нечастых.
Не потому ль, что нам удалось заработать
горбом
точные знания о расстоянье меж Злом и
Добром?
И оттого нам теперь ни к чему вычисления эти.
Будем надеяться снова увидеться в будущем
лете:
будто лишь там наша жизнь так загадочно
не убывает…
Впрочем, вот ангел над лампой летает…
Чего не бывает?
Весна
Небо синее, как на картинке.
Утро майское. Солнце. Покой.
Улыбается жук на тростинке,
словно он именинник какой.
Все устали от долгой метели,
раздражительны все потому…
Что бы там о зиме вы ни пели,
но длиннее она ни к чему.
Снег такой, что не сыщешь друг друга:
ночь бездонная, словно тюрьма;
все живое засыпала вьюга,
а зачем — позабыла сама.
Всяк, заблудший во льдах ее синих,
поневоле и слеп и безуст…
Нет, увольте от сложностей зимних,
от капризов ее и безумств.
Слава богу, что кущи и рощи
наполняются звоном опять.
Пусть весна легковесней и проще,
да ведь надо же чем-то дышать!
Наслаждается маем природа,
зверь в лесах и звезда в небесах;
а из самого сердца народа
вырывается долгое «ах!».
Давайте восклицать, друг другом восхищаться.
Высокопарных слов не стоит опасаться.
Давайте говорить друг другу комплименты —
ведь это все любви счастливые моменты.
Давайте горевать и плакать откровенно
то вместе, то поврозь, а то попеременно.
Не нужно придавать значения злословью —
поскольку грусть всегда соседствует с любовью.
Давайте понимать друг друга с полуслова,
чтоб, ошибившись раз, не ошибиться снова.
Давайте жить, во всем друг другу потакая, —
тем более что жизнь короткая такая.
Рязанский городской форум
Замечательные стихи
Замечательные стихи
Сообщение VovanZa » 09 июл 2007, 18:19
Сообщение Ma-Mashka » 09 июл 2007, 20:53
НЕТ, РЕКИ НЕ ВСТАЛИ
Нет, реки не встали!
Несут подо льдом
Тяжелые воды
В тоннеле глухом.
Безжизненно русло,
Пусты берега…
И надо быть русской,
Чтоб жить как река!
Терпеть зимний холод,
Что болью сковал
И биться безмолвно
В ледовый причал…
И руша оковы,
Свободой дыша,
Разлиться –
насколько
Позволит душа.
Елена Бартенева
цитирую отсюда
Сообщение VovanZa » 10 июл 2007, 17:29
Сообщение madmax / IT-падонак » 10 июл 2007, 18:13
Встречаем! Заядлый милитарист, империалист и шовинист, глубоко уважаемый мною Киплинг.
О, если ты спокоен, не растерян,
Когда теряют головы вокруг,
И если ты себе остался верен,
Когда в тебя не верит лучший друг,
И если ждать умеешь без волненья,
Не станешь ложью отвечать на ложь,
Не будешь злобен, став для всех мишенью,
Но и святым себя не назовешь, ≈
И если ты своей владеешь страстью,
А не тобою властвует она,
И будешь тверд в удаче и в несчастье,
Которым в сущности цена одна,
И если ты готов к тому, что слово
Твое в ловушку превращает плут,
И, потерпев крушенье, можешь снова ≈
Без прежних сил ≈ возобновлять свой труд.
И если ты способен все, что стало
Тебе привычным, выложить на стол,
Все проиграть и вновь начать сначала,
Не пожалев того, что приобрел,
И если можешь, сердце, нервы, жилы
Так завести, чтобы вперед нестись,
Когда с годами изменяют силы
И только воля говорит: «держись!» ≈
И если можешь быть в толпе собою,
При короле с народом связь хранить
И, уважая мнение любое,
Главы перед молвою не клонить,
И если будешь мерить расстоянье
Секундами, пускаясь в дальний бег, ≈
Земля ≈ твое, мой мальчик, достоянье,
И более того, ты ≈ человек!
«Льются с этих фотографий океаны биографий. »
Странно устроена человеческая память: бывает трудно вспомнить имя человека, с которым встретился на прошлой неделе, а вот то, что случилось в далёком детстве, стоит перед глазами, как будто было вчера. Картины прошлого с, казалось бы, незначительными, но невероятно яркими деталями, всплывают подобно кадрам старого кино, и хочется рассказать, поделиться.
Александра Васильевна Шемченко в редакции газеты «Вечерний Ставрополь».
Жительница Ставрополя Александра Васильевна Шемченко долго сомневалась, прежде чем прийти в редакцию: будут ли интересны её воспоминания о военном детстве, о том, как жили её земляки в невыносимых условиях, недоедали, но при этом часто делились последним куском с ближним и оставались людьми.
Она родилась в селе Труновском в 1932 году, в то самое время, когда на хлебородном Ставрополье случился неурожай, а за ним пришёл голод. Так получилось, что главным кормильцем в семье была мама, работавшая в колхозе. Жили вместе с бабушкой и дедушкой, родителями отца. Голод пережили, колхозы стали крепнуть, у сельчан появилась надежда на лучшую жизнь, как пришла новая беда – война.
Полгода в оккупации
– Когда началась война, в наше село было эвакуировано много евреев, – вспоминает Александра Васильевна. – Их расселили по хатам, обеспечили работой в колхозе. Село наше большое, тогда было семь колхозов, наш назывался «Большевик». Мы, как могли, помогали беженцам. Я по поручению бабушки относила евреям кувшин молока. Мы подружились с приезжими.
До того как немцы пришли в наше село, я окончила четыре класса. В школе нас воспитывали как патриотов советской страны, поэтому с самого начала оккупации мы с подругой Тосей Ловянниковой, её троюродным братом Мишей и Павликом Алёхиным собирались за нашим домом, в тихом месте, и придумывали, чтобы такое сделать немцам, как им навредить. Но не все были настроены, как мы. На нашей улице Пролетарской жили три брата Р-ко, из которых двое старших с приходом фашистов пошли работать в полицию.
Вскоре после прихода в наше село фашисты объявили евреям, чтобы те с вещами явились в здание военкомата. Говорили, что их якобы повезут в Кугульту. За неподчинение грозили расстрелом.
Они освобождали Ставрополье. В нижнем ряду: командир экипажа Григорий Сосна (слева), механик Григорий Нестеренко, стоят: Николай Яковенко, Иван (фамилия неизвестна).
Мы с Тосей пошли провожать своих знакомых. Как сейчас помню: сидим на чемоданах, шутим, обещаем приехать к ним в гости, приглашаем к себе. Тут появились полицаи братья Р-ко. Увидели нас с Тосей: «А вы зачем сюда пришли?» Мы объясняем, мол, пришли проводить. Полицаи, не слушая, взашей вытолкали нас за ворота. Переулок узенький, загорожен высоким каменным забором. За ним – много людей, которые тоже пришли проводить знакомых. Мы с Тосей перелезли через забор и стали наблюдать за тем, что там происходит. Минут через десять приехали два крытых грузовика, в них стали сажать евреев. Люди лезут в машины, тянут за собой чемоданы, полицаи их отбирают, говоря, что вещи следом привезут.
Мы с Тосей продолжали наблюдать. Не прошло и 20 минут, как те же машины вернулись за оставшимися. За это время они не смогли бы добраться до Кугульты и приехать обратно. Все поняли, что это «душегубки», поднялся крик. Оказалось, что фашисты травили людей газом в машинах, а тела сбрасывали за селом в ямы по-над горой, где местные жители издавна добывали камень. Некоторые евреи были ещё живыми, их фашисты добивали прикладами автоматов.
Следом стали забирать партийных и комсомольцев. Многие боялись даже выходить из дома. За полгода оккупации погибло много людей. Полицаи из местных про всех всё знали, они же и расстреливали односельчан.
Немцы жили с нами в одной комнате. Спали на нашей кровати. А мы втроём с мамой и тётей Галей на русской печке. Зима
43-го была очень холодной. Один из «постояльцев» привёз из Ставрополя дрова, и стало в хате теплее. Жили мы впроголодь. А немцам с их кухни приносили еду. Один из них, что помоложе, всегда оставлял немного и отдавал мне. Когда немцы засыпали, мы с мамой и тётей потихоньку молились.
У нас в горнице на стенке висела Почетная грамота, которую маме вручили в колхозе за хорошую работу. На грамоте в одном уголке был портрет Ленина, а в другом – Сталина. Когда немцы пришли в село, я нарисовала две розочки и заклеила ими изображения вождей. В нашем доме поселили двух немцев. Один из них присмотрелся к грамоте и отклеил розочку со Сталина. Мама так и обмерла. Немец на плохом русском спрашивает: кто, мол, нарисовал? Я, говорю. Он по плечу меня похлопал: художником будешь. А сам показывает на Сталина и пытается объяснить: вот его и Гитлера головами столкнуть, и войны бы не было.
(Александра Васильевна профессиональным художником не стала, но в свои 82 года до сих пор любит рисовать.)
Дети войны
Наконец пришло время, когда наши самолёты стали по ночам летать и бомбить. Нам было и радостно, и страшно: а вдруг в хату попадут. К счастью, обошлось. Наши войска стали подходить к селу, немцы спешно засобирались. Помню, когда Красная Армия отступала в 42-м, наши солдатики шли пешком, в подавленном состоянии. Теперь же земля гудела под гусеницами танков и колёсами машин, бойцы наши наступали, радостные. Недалеко от нашего дома поломался танк. Пока его чинили, три танкиста: командир Гриша Сосна, механик Гриша Нестеренко и Ваня (его фамилию не помню) остановились у нас дома. А их товарищ Коля Яковенко – у соседки. Мы были рады им, как родным. Я и представить тогда не могла, что судьба через много лет нам устроит встречу.
Как только немцев выгнали из села, я и мои подружки пошли работать в колхоз, а по ночам вязали варежки и носки, чтобы отправить их на фронт. В марте начались полевые работы. Я была в тракторной бригаде. Единственный трактор работал и день, и ночь. Мне в то время было 12 лет. Работала с напарником Ваней Дубаковым. Трактор тянет плуг в одну сторону два километра и в обратную столько же. Мы сидим и чистим плуг по очереди. Уставали очень. Ваня проедет круг-другой, потом поспит возле бочек. Ему говорили, ложись между бочками, а он не послушался и как-то раз лёг в борозде, там было теплее. И попал наш Ваня под гусеницу трактора. После того случая меня трясло, даже заикаться стала. Ушла из тракторной бригады в полеводческую. Там тоже было нелегко: спали в поле, в соломе, ели пшеницу – парили её и ели. Но мы не роптали. Работали одни бабы да подростки. Мужик у нас был один, и тот без ноги – наш бригадир.
Эльза и чудесное спасение
Встреча в ставропольском аэропорту через много лет после войны: Иван и спасшая его Эльза.
Дядя со своим товарищем продолжили воевать, дошли до Берлина. Прошло много времени. Я уже жила в Ставрополе. Поехала в Труновку к маме, она мне сказала, что моему дяде Ване (он тоже жил в Ставрополе) пришло письмо из Германии. Я прочитала и поняла, что это писала Эльза. Она спрашивала, жив ли Иван, просила ей написать. Когда я привезла письмо дяде, он заплакал как ребенок. Через два года состоялась их встреча. Эльза прилетела в Москву, а затем вместе с корреспондентом – в Ставрополь.
Они встретились в аэропорту, оба плакали. Эльза и корреспондент поселились в гостинице «Интурист». Днём они приезжали к дяде Ване, и только поздно ночью возвращались в гостиницу. А два года спустя дядя поехал по путевке в Германию, побывал в местах, куда его забросила война. Дядя Ваня еще долго переписывался с Эльзой. Никого из них уже нет в живых.
Встреча, словно эхо прошедшей войны
Нелегко пришлось поколению Александры Васильевны, на долю которого выпало восстанавливать разрушенную страну. Сама она в Ставрополе встретила свою любовь, вышла замуж и вместе с супругом Юрием Александровичем отправилась в Астрахань. Там вместе с мужем они работали на пароходе «Буревестник», оба в машинном отделении. Было это в 1950 году.
– Я помню, как мы пришли в Сталинград, – рассказывает Александра Васильевна. – Страшно было смотреть, одни руины. Люди жили в землянках. Потом мы завербовались на работу в Кемеровскую область. В Ленинске-Кузнецком нас поселили в том районе, где раньше была зона. Дали комнату. К тому времени уже родилась дочь Зоя. Как-то везут нас на работу, а я смотрю – лицо знакомое, и глазам не верю! Спрашиваю у мужчины: кем он был в войну? Танкистом, говорит. «Вспомни Труновку, дядю Семёна!». Он сразу же вспомнил: «Шурочка!». Это был танкист Гриша Сосна, который вместе со своим экипажем освобождал наше село. Сколько было радости, а потом расспросов и слёз.
* * *
В Ленинске-Кузнецком, а потом еще 15 лет, вернувшись в Ставрополь, Александра Васильевна работала крановщицей на башенном кране. На пенсию уходила с завода «Нептун». Выносила все тяготы и горести, выпавшие на её судьбу. А ещё сохранила в своём сердце благодарность добрым людям, которые встречались на её жизненном пути. Оттого, наверное, бережно хранит в своём домашнем архиве эти старые фотографии. Совсем, как в стихотворении Булата Окуджавы: