лукач дьердь история и классовое сознание

Лукач дьердь история и классовое сознание

Предисловие (1967 г.)

В старом автобиографическом очерке (1933 г.)[1] я назвал свое развитие в молодости моим путем к Марксу. Собранными в этом томе работами отмечены на этом пути годы учения марксизму в собственном смысле этого слова. Издавая важнейшие документы этого времени (1918–1930 гг.), собранные в данном томе[2], я хочу тем самым как раз подчеркнуть присущий им характер опытов, никоим образом не приписывая им актуального значения в сегодняшней борьбе за подлинный марксизм. Ибо при господствующей ныне великой неуверенности в том, что следует рассматривать как сущностное, непреходящее содержание последнего, как его постоянный метод, подобное четкое разграничение является заповедью интеллектуальной порядочности. С другой стороны, и сегодня известное документальное значение могут иметь попытки правильно постичь сущность марксизма при условии достаточно критичного отношения как к ним самим, так и к современному положению. Собранные здесь работы, поэтому, не только проливают свет на стадии лично моего духовного развития, но вместе с тем показывают этапы общего пути, знание которых, при сохранении достаточно критичной дистанции, не безразлично также для понимания современного положения, для движения вперед, отправляющегося от его базиса.

Естественно, я не смогу правильно охарактеризовать мою позицию в отношении марксизма около 1918 года, не остановившись вкратце на ее предыстории. Как я отмечаю, в упомянутом выше автобиографическом очерке, я уже гимназистом прочел некоторые произведения Маркса. Позже, в 1908 году, я также проработал «Капитал», чтобы найти социологическое обоснование для моей монографии о современной драме[3]. Ибо тогда меня интересовал Маркс-»социолог», увиденный через методологические очки, отшлифованные, прежде всего, Зиммелем и Максом Вебером. Во время первой мировой войны я возобновил свои марксистские штудии, на этот раз уже руководствуясь общефилософскими интересами, — под уже преимущественным влиянием не тогдашних представлений «наук о духе», а Гегеля. Конечно, это воздействие Гегеля тоже было весьма двойственным. С одной стороны, в период моего развития в молодые годы значительную роль играл Кьеркегор; перед войной, в Гейдельберге, я даже хотел написать статью, в которой собирался монографически рассмотреть его критику Гегеля. С другой стороны, в силу противоречивости моих общественно-политических взглядов установилась моя духовная связь с синдикализмом, прежде всего — с философией Ж. Сореля. Я стремился выйти за рамки буржуазного радикализма, отвергая при этом социал-демократическую теорию, прежде всего в лице Каутского. Эрвин Сабо, духовный вождь левой оппозиции в венгерской социал-демократической партии, привлек мое внимание к Сорелю. На это наложилось знакомство во время войны с трудами Розы Люксембург. Из всего этого возникла внутренне противоречивая амальгама в теории, которая определяла мое мышление в военные и первые послевоенные годы.

Мне кажется, когда [исследователи] стремятся подвести под общий знаменатель кричащие противоречия этого периода в стиле «наук о духе» и сконструировать органическое имманентно-духовное развитие, то уходят от фактической правды. Коль скоро уже Фаусту позволительно было иметь две души в своей груди, то почему нельзя констатировать противоречивое функционирование противоположных духовных тенденций в мышлении вполне нормального человека, который в условиях мирового кризиса с позиций одного класса переходит на позиции другого? По крайней мере, насколько мне удается осмыслить эти годы, я обнаруживаю в моем тогдашнем мыслительном мире симультанные тенденции к освоению марксизма и политической активизации, с одной стороны, и к постепенному усилению чисто идеалистических подходов при решении этических вопросов, с другой.

Чтение моих тогдашних статей может лишь подтвердить симультанность резких противоположностей. К примеру, когда я думаю о не слишком многочисленных и не слишком значительных статьях литературного характера, написанных в это время, мне кажется, что они часто превосходят мои более ранние работы по агрессивности и парадоксальности своего идеализма. Вместе с тем, однако, происходит также процесс неудержимого освоения марксизма. И если я теперь усматриваю в этом дисгармоническом дуализме главную линию, характеризующую дух этих лет моей жизни, то отсюда отнюдь не следует, что надо впадать в другую крайность, рисовать черно-белую картину, в соответствии с которой динамика этой противоречивости исчерпывается борьбой революционного добра со скверными буржуазными пережитками. Переход с позиций одного класса на позиции другого, специфически враждебные первым, — это намного более сложный процесс. При этом я ретроспективно могу констатировать применительно ко мне самому, что ориентация на Гегеля, этический идеализм со всеми его романтическо- антикапиталистическими элементами принесли с собой также кое-что позитивное для моего рождавшегося из этого кризиса мировоззрения. Естественно, после того, как они были преодолены в качестве господствующих или даже только отчасти доминирующих тенденций, после того, как они — во многом в фундаментально модифицированном виде — стали элементами нового, теперь уже единого мировоззрения. Более того, здесь, видимо, уместно отметить, что даже мое интимное знание капиталистического мира входило в этот новый синтез как нечто отчасти позитивное. Я никогда не был подвержен той ошибке, которую мне часто случалось наблюдать у многих рабочих, у мелкобуржуазных интеллигентов. В конечном счете, им все-таки импонировал капиталистический мир. Меня предохраняла от этого моя идущая еще от отроческих лет презрительная ненависть к жизни при капитализме.

Но путаница — это не всегда хаос. В ней содержатся тенденции, которые хотя и могут порой на какой-то срок усилить внутренние противоречия, но которые, в конечном счете, толкают, тем не менее, в направлении разрешения последних. Именно так этика устремилась в направлении практики, деятельности и тем самым — в направлении политики. Именно так последняя в свою очередь устремилась в направлении экономики, что вело к углублению теоретической позиции, то есть в конечном итоге — к философии марксизма. Естественно, речь идет о тенденциях, которые объективно развертываются достаточно долго и неравномерно. Такая направленность начала проявляться уже во время войны, после того, как разразилась революция в России. «Теория романа», как я отмечал это в предисловии к ее новому изданию[4], возникла тогда, когда я находился в состоянии полного отчаяния; не удивительно, что современность в ней на манер Фихте изображалась как состояние законченной греховности, что открываемая ею перспектива выхода за рамки этого состояния приобретала чисто воздушно-утопический характер. Только русская революция также и для меня открыла в самой действительности перспективу будущего; это произошло уже со свержением царизма и по-настоящему — только со свержением капитализма. Наше знание фактов и принципов тогда было весьма ограниченным и весьма недостоверным. Несмотря на это, мы видели, что — наконец-то! наконец-то! — для человечества был открыт выход из войны и капитализма. Конечно, даже когда мы говорим об этом энтузиазме, не следует приукрашивать прошлое. Я тоже, — говоря здесь исключительно о своих собственных делах, — пережил краткий промежуточный период, когда колебания перед принятием окончательного, окончательно правильного решения на какой-то момент породили неудачный духовный наряд, украшенный абстрактно-безвкусными аргументами. Но удержаться от принятия решения в любом случае было невозможно. Маленькая статья «Тактика и этика» раскрывает внутренние, человеческие мотивы этого решения.

Источник

Лукач дьердь история и классовое сознание

Ее листает ветер торопливо,

Она горит на западном огне.

Между тем речь дальше будет идти не о Книге, а лишь о книге. И только? Трудно назвать произведение, более несвоевременное и, однако же, — рискну сказать — более насущное для отечественной мысли, здесь и сейчас, в 2004 году. Ведь по всем идеологическим показателям на обложке русского издания “Истории и классового сознания” должен был стоять год этак 1990-й — когда идея “нового прочтения” марксистской классики всерьез казалась (и, несомненно, отчасти и была) прямо связанной с определением вектора будущего развития страны и даже мира в целом. И все же назвать “Историю и классовое сознание” книгой “насущной” также означает и — “долгожданной”. Впрочем, главный философский очерк, составляющий почти половину объема сборника, “Овеществление и сознание пролетариата” (с. 179—302), уже был напечатан в СССР в 1923 году, в трех номерах “Вестника Социалистической академии”, почти одновременно с выходом книги в Берлине, в леворадикальном и прокоммунистическом издательстве “Малик”. Подхваченные затем Валентином Асмусом, Михаилом Лифшицем (ближайшим литературным и идеологическим соратником Лукача в 1930—1940-е годы) и Эвальдом Ильенковым, идеи самой главной и известной книги Лукача стали имплицитной основой “настоящего” советского марксизма гегелевского образца и высочайшей — герценовской? — историософской пробы. Призрачный образ этого “подлинного” марксизма, бескомпромиссно противостоящего и в то же время намертво сращенного с формулами сталинско-сусловского официоза, с начала 1920-х годов оставался тайной надеждой и исповеданием веры нескольких поколений мыслителей и интеллектуалов советского времени (последней фигурой этого ряда был, наверное, Михаил Гефтер). В то же время на Западе эта книга сыграла роль Ветхого Завета для разнообразных неомарксистских течений, и пиком ее новой популярности следует считать 1968 год, время леворадикальных студенческих выступлений, в идейном арсенале которых книга Лукача занимала почетное место рядом с трудами Маркузе, Троцкого и Че Гевары.

Главным нервом “Истории и классового сознания” является характерная раздвоенность — философская и политическая, постоянно представляемая Лукачем в качестве взыскуемого и обретаемого единства — революционного единства марксистской теории (в большевистском изводе) и политической практики решающих преобразований 1917—1919 годов, изменивших Россию, Европу и мир. В предисловии 1967 года Лукач охарактеризовал мировоззренческий стиль своих ранних работ как агрессивный и парадоксальный идеализм (с. 71). Обнаруживался этот идеализм в первую очередь при постулировании прямой и непосредственной связи философских построений гегелевской формы и неокантианской выделки (классовое сознание как двигатель истории) с коминтерновскими резолюциями и тезисами ленинских докладов (пролетарская партия как земное воплощение этого сознания пролетариата). Такой форсированный переход от тончайших методологических разборов Ласка, Кассирера и Макса Вебера к безудержной апологии ленинской версии марксизма (в том числе против Розы Люксембург в критическом разборе ее очерка о русской революции — с. 346—364) задал недосягаемую планку уровня марксистского анализа, вдохновил и шокировал многих современников и продолжателей Лукача и одновременно еще резче подчеркнул связанность этой блестящей книги несбыточными упованиями породившей ее краткой эпохи. Лукач здесь ярче и безоглядней многих других выразил марксистскую веру в возможность абсолютного исчерпания теоретическим, философским разумом всего многообразия социальных взаимодействий, в наивысшую способность агентов истории постигать и одновременно управлять ее ходом. Но вся эта архитектоника исторической критики социального разума держится на одном принципе — безоговорочном признании краха капитализма и неминуемости его революционной замены социализмом (коммунизмом). Именно в этом принципе революционной тотальности, а не в примате экономического начала в объяснении истории — как в “ортодоксии” Второго Интернационала — видел Лукач исходный постулат марксизма (с этого знаменитого тезиса Лукача начинается очерк “Роза Люксембург как марксист” — с. 128).

Есть некоторая ирония в том, что наиболее значимой и важной его книгой по праву считается именно “История и классовое сознание”, от которой он не уставал отрекаться с рубежа 1920—1930-х годов, когда начался новый важный период его творчества (хотя первую жесткую коминтерновскую критику середины 1920-х годов — того же Деборина — безуспешно пытался оспорить в печати). В отличие от большинства соратников по “левому коммунизму” начала 1920-х годов он поддержал не Троцкого, а Сталина, выбрав гегелевский путь реалистического “примирения с действительностью”, а не “лассальянское” бескомпромиссно-романтическое продолжение революционной линии в изменившихся условиях. И в эстетических предпочтениях (знаменитом “споре об экспрессионизме” с Брехтом и Эрнстом Блохом), и в философской теории он внутренне отходил от ранних идеалистических установок в пользу более “материалистических” идей. Но ни его монументальный четырехтомный труд “Своеобразие эстетического” (написанный в опале после поражения венгерского восстания 1956 года и выстроенный на нейрофизиологии И. Павлова и “ленинской теории отражения”), ни его более поздние и незаконченные наброски “Онтологии общественного бытия”, еще при его жизни раскритикованные ближайшими учениками из т. н. “будапештской” школы”, так и не нашли сколь либо заметного числа приверженцев или симпатизантов. Позволительны ли тут сравнения, например, с более чем пятидесятилетним творчеством Виктора Шкловского после его известного галилеевского отречения 1930 года? Дело в том, что в отличие от Шкловского Лукач, по-видимому, в совершенстве овладел искусством извлечения гегелевской рефлексивной и диалектической добродетели из внешней идеологически-карательной нужды. И мастерство выживания мысли, и сопровождающая вторую часть жизни великого марксистского стоика ирония человека, ведающего, что он творит, — все это может показаться теперь, в итоге, трагическим и тягостно долгим зрелищем понапрасну растраченного великого начинания. Был ли весь этот путь тупиковым? И почему представляется сейчас именно таковым?

Исключительно полезный и важный вступительный очерк переводчика и пропагандиста творчества Лукача (и малоизвестного у нас Брехта-мыслителя) Сергея Земляного “История, сознание, диалектика. Философско-политическая мысль молодого Лукача в контекстах XXI века” (с. 7—69) 1 построен именно на идее обновленной актуальности наследия венгерского мыслителя для нынешней России — актуальности неочевидной, находимой “от противного” и потому тем более глубинно значимой. Земляной верно отмечает неоспоримый вклад “Истории и классового сознания” в поворот западной философской мысли к признанию социальности и историчности в качестве базисных определений действительности (а не только атрибутов ее, реальности, частных подразделов). Признание социальной конструированности и исторической контингентности не только наших категорий восприятия, но и мира в целом, выявление его деятельного начала — важнейший новаторский аспект книги Лукача, роднящий ее с “Бытием и временем” Хайдеггера, размышлениями позднего Гуссерля, Витгенштейна и всей традицией социологии знания — от Карла Манхейма до Бруно Латура. Это делает “Историю и классовое сознание” для любого современного читателя гораздо более важной, чем другие громкие труды времени ее появления вроде “Заката Европы” Освальда Шпенглера, многочисленных сочинений Макса Шелера или, например, Ортеги-и-Гассета.

В начале 1990-х годов для “мыслящей России”, однако, настало время не Лукача и Адорно, а Соловьева, Розанова и Степуна (очень содержательные лукачеведческие работы А. Стыкалина, С. Поцелуева и В. Арсланова совершенно не меняли общей картины). Возможно, поэтому закончившееся десятилетие оказалось для отечественной мысли “пустым”, но необходимым временем возвращения к нормальной ситуации философствования, периодом наверстывания упущенного через обращение, во-первых, к новейшей постмодернистской моде и, во-вторых, к прерванной отечественной традиции. Именно эта гремучая смесь и составляла — если, конечно, сильно огрублять — содержание “Вопросов философии” в еще совсем недавние годы. И тут оказалось, что, помимо специфической авангардной природы постмодернистского эпистемологического арсенала, наибольшая трудность заключалась в невозможности продолжать объявленную отныне магистральной зыбкую совокупность идей пассажиров “философского парохода”, если даже приложить к оной новоотпечатанные собрания сочинений Лосева и Бахтина. Невозможность эта представляется мне очевидной несмотря на все усилия и заслуги таких оригинальных и очень разных мыслителей, как В. В. Бибихин, С. С. Хоружий, Г. С. Померанц (к коим с разных флангов стоит прибавить также П. П. Гайденко и Ф. Гиренка как минимум). Я до сих пор не могу перестать удивляться, встречая в воспоминаниях многих уважаемых авторов (время действия как правило, середи-на—конец 1960-х годов) отсылки к характернейшей перемене в круге их мировоззрительного чтения, к примеру от Ильенкова, разрешенного в качестве некоего марксистского изыска, к Бердяеву, запретному и посему “подлинному”. Ведь этот шаг был не актом свободного интеллектуального выбора и не просто (деформирующим) переключением рефлексивного регистра, а как раз болезненным — хотя бы в силу заведомой непубличности — обретением самого этого исходного права на выбор. Мне кажется, что сейчас заканчивается большой (“восстановительный”?) период отечественной мысли, когда этот переход или эта дилемма (“настоящий” марксизм или “настоящая” философия) оказываются нерелевантными, поскольку обнаружилась условность, историческая заданность самих этих оценок. Все сказанное вовсе не означает призыва вернуть с пыльных антресолей на рабочий стол “Диалектическую логику” Ильенкова или краснокирпичный трехтомник М. Лифшица, отправив туда “Непостижимое” и “Свет невечерний”. Но показательно, что книга Лукача выходит именно сейчас, когда философские рейтинги и иерархии в отечественном гуманитарном сообществе начинают устанавливаться по критериям содержательности и методологической востребованности, а не только по мере перевода на русский, согласно моде или даже степени прозрения “последних истин”.

Именно необходимость альтернативы (принцип, на котором покоится вся революционная ориентация книги Лукача) и составляет главную возможность читать сегодня “Историю и классовое сознание” как актуальное произведение3, а не только как важнейший труд по социологии знания или замечательный исторический документ. Возможно ли сегодня обращение к идее альтернативы вне эсхатологических или утопических обертонов, столь явственно слышимых в произведениях молодого Лукача? Сам Сергей Земляной в своем предисловии так и не смог избежать соблазна истолкования этой интенции как секуляризованного религиозного импульса (по глубине, всеохватности и неотъемлемой этической компоненте). Между тем Лукач, в юности чуть не ставший католическим монахом, философ, бесспорно, религиозно чуткий и теологически сведущий, с обращением к марксизму и коммунизму действительно перестал нуждаться в “этой гипотезе” — в отличие, например, от Беньямина, Агамбена или Жижека. Здесь бессмысленно говорить, вслед за Бердяевым или о. С. Булгаковым, о “марксистской вере”, о революционном мировоззрении как эрзац-религии и т. п. Определяющим в пути Лукача, от самых первых работ по теории драмы и романа через гегельянский революционный марксизм к поздней онтологии, была все-таки не защита социализма как ставшей реальности (этот политический вектор оказался тупиковым). Главное направление интеллектуальной эволюции венгерского мыслителя задавала диалектически снимающая свой прежний “потусторонний” идеализм его парадоксальная и ригористичная верность Просвещению и эмансипации, преданность классическому гуманистическому наследию. И характерная скорее для манновского Сеттембрини (бескомпромиссного оппонента Нафты) рационалистическая убежденность манифестирована даже в самых спорных его поздних трудах, вроде пресловутого “Разрушения разума”.

Этот самый “западный огонь” был для Лукача парой, а потом и заменой “свету с Востока” (при его раннем глубоком увлечении Достоевским, сошедшим на нет как раз в 1930-е годы), и тут ни о какой крипторелигиозности говорить не приходится. Перед смертью на вопрос о том, как ему удалось сохранить себя во всех биографических перипетиях своего времени, восьмидесятипятилетний Лукач иронично ответил: “У меня не было никакой души”. Любимую формулу Грамши: “пессимизм разума — оптимизм воли”, этот фактический девиз западного марксизма, Лукач, вероятно, не принял бы именно в первой его части. Однако он проиграл — и в революционные двадцатые годы, и в его последующей, вызывающе старомодной защите реализма, рационализма и коммунистического идеала — в их чаемом единстве. Однако дело было не в ошибочной ставке или исходном неверном выборе той осени 1918 года. Именно тогда тридцатичетырехлетний сын миллионера, неформальный ученик Зиммеля, младший друг и собеседник Макса Вебера по Гейдельбергу, отмеченный Томасом Манном (в “Размышлениях аполитичного”), блестящий эссеист, критик и философ вступает в крохотную венгерскую компартию и радикально меняет прежние амплуа искушенного и даже пресыщенного знатока прекрасного, несколько неотмирного аскета и строгого кабинетного ученого на новую жизнь — жизнь партийного публициста, идеологического оруженосца и — временами — подпольщика с неснятым смертным приговором (в Венгрии времен Хорти). Как одно из самых первых и сильных детских впечатлений Лукач вспоминал отрывок из “Илиады”, где побежденный Гектор становится для автора и читателя более значительной фигурой, чем его победитель Ахилл; и Лукачу в высшей степени были ведомы то самое величие обреченности и конечная победа проигравшего. Именно это и не дает права, при всей сознательной привязанности к той эпохе, считать Лукача сегодня, по известному выражению, “мертвой собакой”. История, так и не совпавшая с развитием классового сознания (пролетариата), похоже, не оставила его главной книге шанса пережить еще одно “возрождение”, однако насущным остается квинтэссенция его наследия: “западный огонь” самокритики и освобождение человеческого рода — в социальной действительности и историческом действии.

1 Отметим лишь некоторое преувеличение значения Маркса в качестве скрытого вдохновителя немецкой социально-философской мысли рубежа XIX—XX веков, Георга Зиммеля, в частности (с.19—21). Земляной также верно подчеркивает перекличку идей Лукача с “оттепельной” философией Эвальда Ильенкова, Мераба Мамардашвили и Германа (sic! — правильно: Генриха) Батищева (с. 43—50).

2 Для прояснения разных режимов отечественной контекстуализации Лукача нелишне ознакомиться с предисловием того же С. Земляного к переводу брошюры 1924 года: Д. Лукач. Ленин. Исследовательский очерк о взаимосвязи его идей. М., 1990. С. 3—51.

3 Здесь, конечно, очевидна связь философии молодого Лукача с известными идеями его друга и ближайшего единомышленника 1910-х годов Эрнста Блоха (несмотря на последующее охлаждение отношений между ними).

Источник

Лукач Дьёрдь. Книги онлайн

лукач дьердь история и классовое сознание. Смотреть фото лукач дьердь история и классовое сознание. Смотреть картинку лукач дьердь история и классовое сознание. Картинка про лукач дьердь история и классовое сознание. Фото лукач дьердь история и классовое сознание

Дьёрдь Бернат Лукач Сегедский (венг. Szegedi Lukács György Bernát, наст. имя Дьёрдь Бернат Лёвингер, венг. Löwinger György Bernát; в годы жизни в СССР — Георгий Осипович Лукач; 13 апреля 1885, Будапешт — 4 июня 1971, там же) — венгерский философ-неомарксист еврейского происхождения, литературный критик. Одна из ключевых фигур так называемого западного марксизма, основатель будапештской школы марксизма. Считается также одним из крупнейших представителей марксистского литературоведения.

Ранние работы Лукача по эстетике, например «Душа и формы» (1910), были созданы под влиянием неокантианства (Риккерт, Вебер) и философии жизни (Дильтей, Зиммель).

В годы Первой мировой войны Лукач приступил к серьезному изучению трудов Маркса. В 1918 вступил в Венгерскую компартию. В книге «История и классовое сознание» (1923) Лукач рассматривал вопросы о сущности философии, диалектике социальных процессов и всемирно-исторической миссии пролетариата, о структуре практики, об отчуждении, но решал их в основном в гегельянском и ультралевом духе, превратив понятия социально-классовой борьбы в абстрактно-онтологические и антропологические категории. Главным объектом революционной борьбы пролетариата выступало у него отчуждение, отождествленное с опредмечиванием.

В годы эмиграции и жизни в Германии (1931–1933) и в Советском Союзе (1930, 1933–1944) творчество Лукача достигло расцвета. В книге «Молодой Гегель» (1936) он применил идеи «Философских тетрадей» Ленина к анализу идеалистической диалектики. Важную роль в эти годы сыграла борьба Лукача за принципы реалистического искусства, против формализма, схематизма и вульгарного социологизма.

В 1945 вернулся в Венгрию, где принял участие в политической борьбе. Критика им в 50-х гг. политических и философских взглядов Сталина была меткой и убедительной. В 60-х гг. работал над оставшимся неоконченным итоговым трудом «Онтология общественного бытия», в котором исследовал роль труда как основы материальной и духовной практики людей, сосредоточивая внимание на диалектике объективно-необходимой его стороны и альтернативно-свободного целеполагания.

Лукач применил ленинскую теорию отражения к анализу категорий прекрасное, мимезис (подражание), катарсис и др., подчеркивая «дефетишизирующую», т. е. критическую, функцию передовой литературы и искусства.

Книги (9)

«В моем сборнике эссе „Душа и формы“ стремление к конкретности проявилось в том, что я попытался понять внутреннюю структуру, общую природу известных типических форм человеческого поведения и поставить их во взаимосвязь с литературными формами путем изображения и анализа жизненных конфликтов». Георг Лукач

Легендарная книга гениального марксистского мыслителя ХХ века Георга (Дьёрдя) Лукача (1885–1971), ставшего одним из основоположников т. н. «неомарксизма» или «западного марксизма», «История и классовое сознание. Исследования по марксистской диалектике» (1923, 1968 и сл.) стала философско-политическим бестселлером в Германии, Франции, Италии, Великобритании, США.

Она была переведена на разные языки, опубликовано множество посвященных ей работ. Существует международное Общество Георга Лукача, в Будапеште и Гамбурге действуют Архивы Лукача, издаются «Ежегодники Лукача», в ФРГ вышло в свет Полное собрание сочинений философа. И только СССР, а потом и Россия, оставались, в сущности, не затронутыми этим бумом популярности Лукача как марксистского теоретика и политического мыслителя.

Работы, собранные в этой книге, написаны в период с 1934 по 1936 год.

Это — предисловия к отдельным произведениям классической литературы, статьи юбилейного характера и т. д. В каждой из этих статей речь идет о преимуществах классического реализма по сравнению с позднейшим буржуазным декаденством. В этом смысле статьи, расположенные в хронологическом историко-литературном порядке, взаимно дополняют друг друга.

Данная книга послужила началом масштабной дискуссии в конце 30-х гг. о реализме и ценности литературы прошлого для нового общества.

«Пролегомены», перевод которых публикуется отдельным изданием, — раздел работы «К онтологии общественного бытия», дающий сжатое и обобщенное изложение концепции, развивавшейся венгерским философом-марксистом Д. Лукачем (1885 — 1971) в этом его последнем обширном и незавершенном труде.

В «Пролегоменах» нашли отражение результаты многолетних усилий Лукача по разработке общефилософских основ теории общественной жизни, в том числе итоги таких исследований, как анализ философии Гегеля, учения Маркса о практике, концепция общественно-исторического труда как основы социальной жизни, анализ товарного и религиозного фетишизма в связи с процессами отчуждения, проблемы историзма и социального прогресса и т. д.

Книга написана в конце 30-х годов, издана на немецком языке в 1947 — 1948 гг.

Широко известна как марксистское исследование творчества молодого Гегеля. Вступительная статья вводит читателей в духовную атмосферу, в которой родилась эта работа, характеризует путь, который прошел Д. Лукач в своем развитии к марксизму, рассматриваются некоторые основополагающие философские проблемы, поставленные им в связи с исследованием наследия Гегеля в немецкой классической философии.

«Своеобразие эстетического» — книга известного венгерского философа Дьёрдя Лукача (1885–1971), столетие со дня рождения: которого отмечается в 1985 году, представляет собой первую из трех частей не завершенной им «Эстетики», впервые опубликованную в 1963 году.

Она может рассматриваться, как подчеркивает автор, в качестве вполне самостоятельной работы, дающей философское обоснование эстетического подхода к действительности, выявляющей место и роль эстетической деятельности во всей совокупности активных действий человека и его реакций на окружающий мир, вносящей свой вклад в разработку системы категорий марксистской эстетики.

Книга известного венгерского философа Д. Лукача представляет собой систематическое изложение проблем марксистской эстетики, опыт разработки ленинской теории отражения применительно к эстетике.

В русском переводе книга выходит в четырех томах. Второй том объединяет главы 5–10, рассматривающие одну из центральных категорий эстетики автора — подражание, мимесис, в его развитии и становлении, начиная от зарождения в первобытном обществе до завершения его формированием осознанной системы субъектно-объектных отношений в сфере эстетической деятельности, как творческой, так и рецептивной.

Книга известного венгерского философа Д. Лукача представляет собой систематическое изложение проблем марксистской эстетики, опыт разработки ленинской теории отражения применительно к эстетике.

Третий том четырехтомного издания в русском переводе объединяет 11–13-ю главы, где автор рассматривает в психологическом и философском плане эстетические эмоции — промежуточное звено в становлении эстетического как отражения действительности.

Книга известного венгерского философа Д. Лукача представляет собой систематическое изложение проблем марксистской эстетики, опыт разработки ленинской теории отражения применительно к эстетике.

Четвертый том русского перевода книги включает главы 14–16-ую, рассматривающие пограничные проблемы эстетического мимесиса (миметическое отражение в музыке, архитектуре, киноискусстве и т.д.), а также проблемы природной красоты и борьбы искусства за свое освобождение от религии.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *